Освальд стоял под одной из несуществующих яблонь воображаемого сада. Он ждал, когда девушка подойдет, поднимет глаза. Она шла медленно, а сон заканчивался, он просыпался, зная, что она никогда не увидит его в саду Праги в снегу, где он любил ее без памяти. Он проснулся, сердце его колотилось, в первую минуту яви он продолжал любить ее по инерции.
Не только потому, что безумие матери стало одним из первых потрясений его жизни, не потому даже, что реальностью казалось Освальду только детство в Петербурге и на Карельском перешейке, а последующая жизнь, эмиграция, войны, женитьба, смерть братьев, отца, дядюшек (один из дядюшек, им семья гордилась, построил известнейший в столице собор на Екатерининском канале), — все представлялось ему сном, он стал психиатром, а потом и психоаналитиком. Он любил и Фрейда, и Юнга за их очарованность снами, за то, какое значение придавали они сновидениям. Он любил Павлова, кроме всего прочего, за идею лечения сном. И профессией, и своим писательством Освальд обязан был образу зимней столицы алхимиков; если бы существовал паспорт личности, а не просто паспорт гражданина той или иной страны, в графе «место рождения» у него значилось бы «Прага в снегу», а в графе «возраст» — «10 лет».
Незадолго до смерти он побывал на перешейке, приехав в Советский Союз в числе маленькой делегации членов Общества памяти Эдит Седергран. Они ехали из Ленинграда в Райволу, где жила некогда Эдит, по верхней дороге, он попросил затормозить за станцией, теперь именуемой Комаровой, каким-то чудом безмолвно пассажиры и водитель согласились его ждать, и советский человек из КГБ не возражал. Он прошел до входа на Виллу Рено, до сохранившегося фрагмента ограды, до ворот; залив был еле виден, деревья стали слишком высокими, зато беседка на углу цела, снег бел, холод валидола на губах, вон там стояли Либелюль и Мими, звенели полозья санок, звенел воздух, он слышал выкрики: «Раутенделейн! Раутенделейн!» — и, уже уходя, разминувшись на полчаса на перекрестке с Татьяниной дочерью, услышал слабый дальний голос ручья, перелив, несколько нот, несколько слогов: ручей существовал, детство Освальда было блистательной явью, все еще пребывало у каскада за воротами, ручей попрощался с ним, он мог вернуться в свой хельсинкский дом и умереть там с блуждающей улыбкой. Что он и сделал.
Глава 7
ДЯДЯ НЕВЕСТЫ
Как памятно мне то время, когда я сам бродил по станционной платформе, смотрел, как поезда один за другим уносят в ночь свой груз свободных людей, и жадно читал в расписании названия далеких городов.
Мы были побеждены: революцией и жизнью.
По Морской преувеличенно прямо шел от залива к станции высокий человек в видавшем виды драном канотье, картинно опиравшийся на трость с набалдашником, тяжелую резную трость: змеи, ящерицы, разномасштабные животные, словно сошедшие с заставок издания басен Крылова прошлого века, обвивали в причудливом ритме и смешении форм некое дерево райского сада. Шел он неторопливо: спешить было некуда.
Едущая от станции к заливу на финской двуколке красивая женщина с сиреневым зонтиком помахала ему рукой:
— Здравствуйте, Мими!
Он откланялся, приподняв канотье:
— Добрый день, Либелюль! Счастливого пути, Любовь Юльевна! Рад видеть вас!
Поначалу он не мог привыкнуть к собственному прозвищу, к возникшей из Михаила Михайловича аббревиатуре Мими, придуманной детьми, подхваченной взрослыми. Потом привык и откликался легко.
Он постоянно дивился открывшейся в себе способности привыкать ко всему. К нелепому гардеробу, к бедности, к перемене участи, к гибели сына, к положению вечного дачника, задержавшегося невзначай в осени и зиме летнего человека, к быту завзятого урбаниста в загородной местности, потомственного петербуржца, превратившегося во временного жителя Карельского перешейка.