Легкий неотступный шум водопадов каскада был слышен, ручей и пруды после долгого таяния снегов полноводны, подпитаны талой водою. Прошла снежная зима, отошло половодье, нанятые, по обыкновению, финны углубили каналы под горою, осушая огород и сад, и после времени талой воды, которую так любят, до боли в горле, вечно лижущие сосульки дети, пьют долголетние горцы да краткой жизнью бездумно дорожащие зверьки с птицами, устраивающие водопои у самой кромки таяния льда ручейных побережий.
Между третьим и четвертым прудами, внизу, серебристые ивы уже стояли в листве, на острове отцвела печеночница, за ней должны были зацвести незабудки, потом сирень с черемухой, ландыши — и ирисы, наконец; остров от весны до осени должен быть в цвету, задумка Ванды, осуществленная Вандой Федоровной, приводившая ежегодно в восторг Сержа Рено, да и Папу Коку Рено, Эмиля, крестного Ванды Федоровны и Маруси с Танею. Эмиль Рено, хозяин виллы, поручил Федору Федоровичу Шпергазе привезти из Петербурга фантастические часы с боем, малые куранты, такие голосистые, что услышавший издалека их голос архитектор Барановский пришел на них поглядеть, да тут же и присоветовал поставить на самом верху каскада клепсидру, на выходе ручья из последнего пруда — солнечные часы, а на самой высокой точке горы на углу ограды при Морской — каменную беседку, из которой виден будет залив, вечерний ореол огней Петербурга, купол собора Кронштадта, островки фортов, паруса, коляски и телеги прибрежной дороги из Куоккалы в Териоки, пляжный песок. Судя по знаменитой Смотровой площадке возле «Замка Арфы», Барановский особо любил взгляд вдаль.
В теплые дни столы выносили в сад, сдвигали; на белые скатерти падали розовые лепестки финских яблонь, белые лепестки русских, оттеночные, отличавшиеся от других мелкие лепесточки китайских яблочек и померанцев, слышна была старинная музыка пробудившихся пчел и шмелей, голос каскада, казалось — только прислушайся, сделай усилие, поймешь речь бегущей, играющей воды.
— Я поняла, — сказала Любовь Юльевна Вебер по прозвищу Либелюль, — почему река течет, течет, веками течет, а все вода в ней не кончается. Потому что это одна и та же вода.
— Браво! — воскликнул Владимир Федорович. — Да вы у нас философка, Либелюль! Позитивистка! Релятивистка! Откуда что берется в такой красивой женщине! На что вам, хочу я знать, мудрость к красоте? Перебор натуральный.
Либелюль порозовела, точно лепесток финской яблони.
— Значит, можно дважды войти в одну и ту же реку? — спросил старший из мальчиков, Ральф.
— Даже и не дважды, — подхватил Мими, улыбаясь и принимая любимую позу свою: скрещенные руки на трость, подбородок на костяшки тыльной стороны ладони, — многажды, бесчисленное множество раз.
— А вот и нет! — неожиданно вскричал младший брат, Освальд. — Вода одна и та же, пусть, а человек всегда другой!
— Меняется? — осведомился Мими.
— Ну… растет… совершенствуется…
— Кто совершенствуется, — сказал молодой человек по фамилии Белых, пришедший с Владимиром Федоровичем гость нежданный, — а кто и деградирует, как кому на роду написано.
— И значит, значит, — прошептал старший мальчик, Ральф, потихоньку выбывая из разговора взрослых: считалось неучтивым слишком долго привлекать общее внимание, он снизил голос для окружающих его детей, но и сидевшие рядом Либелюль и Мими его слушали, — вода помнит все? Может помнить все, если она одна и та же? Все, что возле нее было? Все события и человеческие пьесы? Любую фильму? Только она о них не рассказывает.
— Может, и рассказывает, — подхватила Маруся, — да мы не понимаем. Мне всегда мерещится: ручей что-то говорит.
— У него речь младенца, — заметила Либелюль, разламывая красивыми пальцами печенье, — младенцы, как голуби, гулят, гулюкают, лепечут, у них свой язык, может, они целые саги хотят поведать, не правда ли, Мими?
— Да, — сказал Мими невпопад, — вода все помнит, все картины прошлого хранит, из воды в прошлое можно было бы войти, да мы не знаем, где дверь.
С этими словами он поднялся, опираясь на трость, пошел курить к клепсидре, Либелюль проводила его озабоченным взглядом. Что-то его задело, думала она, что-то не так.
Папиросный дымок тающей аурой некогда окружавшего бытие уюта плыл вокруг Мими; действительно, ведь младенцы гулят, точно голуби или ручейные воды, так же пробовал голос и его сын, младенцем он мог сына представить, а вот раненным в Крыму новобранцем, пристреленным ворвавшимися в госпиталь солдатами революции — или матросами? — он был непредставим. Мими не единожды просматривал эту дикую сцену в воображении своем, но не с сыном, с безликими статистами полусна-полуяви. О жене он не знал ничего, впрочем, по слухам, она уехала в Константинополь, то есть в Стамбул, возможно, уехала и оттуда, ну хоть в Париж, а может, осталась в Турции, прачкой ли, содержанкой ли, завсегдатайкой квартала проституток. Иногда во сне на месте утешительных слухов видел он могилу жены в степной траве.