— Какого хрена?! — возопил Савельев. — Я вам только что показал, где стоять и куда смотреть! И почему вы сняли свое блядское канотье?! Зря, что ли, помреж за ним в болото с сатанинскими козами лазил?
Но московский киноартист, не слыша его, неспешно двинулся наверх к клепсидре.
— Гас-па-дин хороший, ка-то-рый играет Мими! — кричал Савельев. — Ты а-глох?
— Савельев, — сказал бледный Тхоржевский, — это не актер, который играет Мими. Похоже, это он сам.
— Ч-что такое? — Савельев вгляделся и увидел наконец ту массовку, в которую превратилась его живая картина.
Музыка играла, звучал жестокий романс, но был и второй романс, беззвучный, ему повиновались чуть обесцвеченные фигуры гостей Виллы Рено. Другая музыка заставляла их двигаться в темпе, не совпадавшем с выбранной Савельевым мелодией. Вдоль бутафорских ирисов бежали два мальчика с сачком и удочкой, молоденькая девушка в венке из купавок вела за ручку насупленного малыша, почти в ногу шли два немолодых человека в тройках, один с артистической «бабочкой», другой в галстуке. Два блестящих офицера двигались навстречу им, как сидельцы, с бутылками. Две Любови Юльевны стояли у пруда.
— Господи! — У Савельева на секунду сел голос. — Это надо же… блядь рядом с блазнью…
Фотограф, опомнившись, поднял аппарат, щелкнул затвором.
— Снимай! Снимай, черт тебя дери! — орал Савельев Тхоржевскому. — Снимай! Этого даже придумать нельзя! Всех переплюнем! Все «Оскары» будут наши!
Настоящая Либелюль выловила из воды маленький черный мячик, плавно поднялась по ступеням, улыбаясь, бросила мячик мальчикам, но они не ловили его, они отвлеклись, ловя огромную синюю стрекозу. Мячик покатился вниз и, верно, потерялся бы где-нибудь в траве, однако выскочившая из-за куста Катриона, изловчившись, поймала его, побежала наверх к молодой женщине в голубом. Пришельцы из прошлого не замечали ни артистов, ни статистов, ни режиссера с оператором; но Любовь Юльевна почему-то увидела странно одетую девочку, протянувшую ей мячик, и улыбнулась обворожительной улыбкой с репинского портрета.
Когда мячик переходил из руки Катрионы в пальцы госпожи Вебер, превратился он в сияющий, ослепительно яркий бело-голубой шарик, подобный шаровой молнии. Со вспыхнувшим на мгновение магниевым разрядом исчезли все былые настоящие посетители виллы, а все настоящие ненастоящие остались там, куда поставил их режиссер, но, забыв нужные позы и выражения лиц, встревоженные, перепуганные, зачарованные.
— Проклятая нимфетка! — вопил режиссер. — Испортила мне такую сцену! Держите меня, я сейчас ее задушу, сучку маленькую!
Катриона ретировалась ничуть не медленнее настоящей Либелюль: испарилась мгновенно, только пятки сверкали.
— Все заняли свои места? — кричал режиссер. — Что это вы так всполошились? Это был голографический спецэффект. Мы его отсняли, теперь наше дело отснять то, о чем мы говорили с самого начала. Врубите музыку! Где вы стоите? Как вы стоите? Ногу сюда, руку туда, зонтик в зенит!
Глава 27
ЗА ЯБЛОКАМИ К МАТУШКЕ СТЕЙНБЕРГ
Довелось помнящей все воде запечатлеть в бесконечных кладовых образов и подобий красное яблочко из сада Матушки Стейнберг. Один из ручьев горы, начинавшийся в ее яблочном саду под верхней кромкой обрыва, между грядкой и рабаткой, подхватил упавшее из рук Тани Орешниковой яблочко, повлек его к заливу; и теперь залив и все водоемы мира знали, какие чудесные рождественские плоды произрастали в саду Матушки Стейнберг: ярко-алые, аккуратные, напоминающие елочные игрушки, с бело-розовой, местами зарумянившейся, точно цвет затек с кожуры, мякотью. Отныне всякий земной купальщик и каждый, пьющий воду, мог узнать об этих яблоках все, что захотел бы. И даже, не видя никогда, вспомнить их.
Таня и Маруся сызмала ходили за яблоками (а потом и детей своих водили) к Матушке Стейнберг, жившей неподалеку над обрывом рядом с Барановским. Сын Матушки Стейнберг был архитектор, построивший в Териоках лютеранскую церковь; он сам спроектировал дом над обрывом, уютный, странный, с полукруглыми башенками у крыльца, покатой черепичной крышею, похожий на жилище малого голландца. Матушка Стейнберг тоже походила то ли на голландскую бюргершу, то ли на метерлинковскую фею Берилюну в образе соседки старушки Берленго. Точно по волшебству, она законсервировалась и принимала гостей, абсолютно внешне не меняясь лет двадцать пять, а то и тридцать. На втором этаже ее дома, вернее, на третьем, чердак ли, мансарда ли, на полу между зелеными расписными шкафами и сундуками грудами лежали яблоки: белый налив, ранет, анисовка и те самые, алые с розовой мякотью, о коих идет речь.