Сажая мальчишку в вагон, Реданский обнял его, перекрестил, сказал невпопад:
— Если случится тебе когда, хоть под старость, играть в городки, никогда не сходи с кона, не доиграв.
Забираясь в вагон, мальчик удивленно глядел на старика: старческая житейская мудрость в форме аллюзии, метафоры, неразрешимой формулы, была ему непонятна. В городки? С кона? Не доиграв?
Поезд ушел, Реданский вышел на площадь, двинулся к Знаменской церкви. Некоторые из прохожих поглядывали на него с улыбкою, возможно, посмеиваясь над его рассеянным видом, над тем, что разговаривал он сам с собою, возможно, узнавая в нем академика Петрова. Он вошел в белокаменную церковь, возвышавшуюся на гранитном цоколе. Когда-то в детстве его водила сюда бабушка, он помнил название — храм Входа Господня в Иерусалим. Одна из главных икон храма была икона Знамения Божией Матери, в народе церковь называли Знаменской. Он помнил место, где всегда стояли они с бабушкой во время службы, помнил горячие капли свечного воска на пальцах. Он поставил свечку за здравие и три за упокой.
С этого дня он стал ходить в Знаменскую церковь регулярно, даже был церковным старостой, только пробыл в данной роли недолго. Тройственность сознания, особенно сильно возникающая именно в церкви, смущала его: Реданский чувствовал себя оказавшимся на киевских спусках осиротевшим мальчишкою, собой прежним на съемках в Комарове, собой нынешним.
Он был человек трех времен: прошлого, будущего (то есть его прежнего настоящего), условного времени фильма.
К тому же, если считать Бернарда Шоу двойником академика Петрова, он сам был — тройник.
Он так и сказал:
— Я ваш тройник.
Академик смеялся от души, заразительным прелестным смехом, он обаял Реданского окончательно.
— Что хотите, просите, — сказал Реданский, — все для вас сделаю. К тому же я чувствую вас, простите, отчасти братом, у нас отчества одинаковые…
Они пошаливали, как — волею автора — шекспировские двойняшки, у них появились свои игры. Реданскому нравилось являться в гости к сотруднице академика, влюбленной в него даме, к которой и академик был отчасти неравнодушен; тройнику доводилось прогуливаться с ней, говорить комплименты, он совсем вошел в роль; никогда не забывал прихрамывать, как Петров, хотя потом от длительной нарочитой хромоты ногу сводило. А в команду городошников академик его не пускал.
— Играете вы не ах, — сказал он. — Все поймут, что дело нечисто.
— Вы меня просто ревнуете к вашим рюхам, — возразил Реданский.
Несколько раз сопровождал он жену академика в церковь. К собственному удивлению, крестился он истово, почти не играя. Он увидел слезы растрогавшейся женщины:
— Я всегда знала, что ты обратишься к Богу, я чувствовала…
Реданскому стало чуть-чуть совестно, но он порадовался за нее, да и за то, что в семье академика появятся новые ноты понимания и семейного счастья.
Похоже, поначалу они провели всех, кроме младшей внучки, разглядывавшей его однажды исподлобья после детского дневного сна. Разглядев, она спросила:
— Ты который деда? Первый или второй? Который всегда или который иногда?
Татьяна Николаевна взяла дочку на руки:
— Детка, тебе что-то приснилось? Дай я тебе лоб пощупаю. Ты здорова?
— Она здорова, — сказал Реданский.
— Это не совсем деда, — сказала девочка.
Именно Татьяна Николаевна однажды застукала их, старых близнецов, у Колтушского озера, сначала глазам своим не поверила, потом удивилась, потом улыбнулась своей особой блуждающей нежной улыбкой. Академик взял с нее слово, что она никому ничего не скажет.
— Можете быть спокойны, ежели моя невестка слово дала, она его сдержит.
Летом Реданский жил на антресолях в квартире академика, потом переселился в квартиру Ванды-старшей; осенью семейство Петрова возвратилось с дачи, старики все хранили свою тайну — на всякий случай, да и из любви к своей игре. Старший сын, пожалуй, что-то подозревал, но не говорил ни слова. Иногда Реданский замечал чуть лукавый взгляд Владимира Ивановича, наблюдающего за ним, но тот тут же глаза отводил и никаких результатов наблюдений своих не выказывал.