Выбрать главу

— Почти как я. Кто сядет за клавиатуру? Вы или я? А давайте жребий бросим: орел или решка?

Жаль, никто не видел их. Два белобородых, почти одинаковых старика в почти одинаковых темных костюмах (костюмер у Савельева был отменный), одинаковостью темных одежд напоминавшие прихожан либо пасторов неопределенной конфессии (черные шляпы-близнецы лежали в прихожей), смотрели на взлетающую монетку, присаживались синхронно на корточки.

— Решка! Может, и к лучшему. У моей старшенькой Снегурочки спросонок моменты ясновидения случаются.

Реданский отправлен был на антресоль при входе.

Поднявшись по деревянной крутой лестнице в низкую горенку, он увидел там двуспальную кровать, кресло, маленький книжный шкаф. Он знал: тут несколько лет жил с молодой женой возвращенный стараниями академика из Стамбула младший сын. Ласточкино гнездо, прилепившееся к углу потолка. Горенка была под защитой, и только недавно, то ли почуяв безопасность, то ли утеряв чувство опасности, академик отпустил сына с невесткою жить отдельно, но тоже как бы в горенку — в квартиру, находившуюся на верхнем жилом этаже Института физиологии, одной из крепостей твердыни науки, куда ходил академик на работу пешком по набережной мимо Академии художеств (глядя на сфинксов — раздвоенного, превратившегося в мифологическое существо фараона Аменхотепа), мимо Румянцевского сквера, мимо университетских корпусов, Института Отта, Кунсткамеры, Биржи (глядя на Ростральные колонны и шпиль Петропавловки), мимо таможни. Подходя к Институту физиологии, он поднимал глаза на окна, видел цветы, поставленные на подоконник невесткою.

Реданский все это знал по книгам об академике, по записям Нечипоренко, даже и сам хаживал по известному маршруту не единожды по велению Савельева, нечуждого системе Станиславского, как известно. Входя в образ, как приказал Савельев, он прихрамывал, изображая Петрова, но иногда халтурил, шел, как обычно, не хромая.

Пока рассматривал он корешки английских и немецких книг в горенке, внизу в гостиную вбежали две детские фигурки в ночных рубашках до пят. Академик Петров сел за рояль, заиграл «Собачий вальс». Взявшись за руки, грузная бабушка и тонюсенькие внучки заплясали, запрыгали в упоении перед камином. Зимой камин топили, веселое жилое пламя обитало в нем, очаг и символ очага, моего дома, моей крепости. Девочки любили играть на ковре перед живым огнем, вечерами Татьяна собирала забытые ими перед камином игрушки.

Реданский уронил тоненький дореволюционный журнал «Солнце России». Снизу тут же послышалось:

— Деда, кто там наверху? Дядя с тетей вернулись?

— Мыши, детка, мыши.

«Та-ра-рам-пам-пам, та-ра-рам-пам-пам, та-ра-рам-пам-пам-пам-пам-пам-пам», — мелодия чуть фальшивящая, чуть прихрамывающая, почти забытый последующим столетием «Собачий вальс», именины собачьего сердца.

Реданский думал: «Боже, как долго они танцуют!» А девочкам казалось: как мало плясали! Они хотели танцевать еще и еще, но их увели спать.

Глава 39

СОБАЧКИ

Прозаика с подбитым глазом почему-то в Доме творчества боялись все.

Диссидентствующие (или почитающие себя за таковых) думали, что он сексот, стукач или замаскировавшийся кагэбэшник, сексоты полагали, что он иностранный шпион, евреи подозревали в нем антисемита, антисемиты — подпольного сиониста, бабники поговаривали о его гомосексуальных наклонностях, дамам казался он тайным Казановою, то сексуальным маньяком, то импотентом, то извращенцем, интеллигентов отвращал он просторечиями, матом и напористостью, простецов из пролетарских писателей, то есть выходцев из рабочих, раздражал он умничаньем и цитатами из неведомых им Кокто, Юнга и Цзюй Юаня. Его считали завистником, интриганом, подставным лицом, бывшим уголовником, подсадной уткой, сумасшедшим из Скворцова-Степанова. Каждый видел в нем средоточие и живое воплощение собственных страхов, комплексов, тайных пороков и дурных черт. «Главное, старик, — орал он, пьяный, на весь Дом творчества, вцепившись в рукав прогрессивного автора средних лет, — главное в прозе — это детали, детали, детали!» При этом блистающие глаза его бегали, руки дрожали, был он бледен. «Может, он наркоман?» — думал пойманный за рукав. Пьющие считали прозаика с подбитым глазом наркоманом, а непьющие — алкоголиком. Но вот на чем сходились все: любая новость, озвученная в его присутствии, становилась достоянием республики, причем не одной.

Разумеется, болтовня соседки Урусова по столу слышна была и за соседним столиком, где сидел прозаик с подбитым глазом; Урусов видел, как заалели и чуть ли не зашевелились, расправляясь, радары его ушей. К вечеру прозаик, наводящий на всех страх, всем на радость, убыл в город на денек, а через два дня Савельев сказал Урусову: