Хохха вливала в него громадную энергию; по утрам, являясь своим придворным и приближенным, он поражал их нечеловеческим зарядом сил, порабощающим, пугающим, сковывающим их.
С годами он стал погружаться реже, подзаряжался все меньше; к тому же двойная игра изнуряла его: ему, вечному гостю демонических сил, постоянно приходилось изображать материалиста, марксиста. Из существа неопределенного возраста за три года он превратился в старика.
Но в 30-е годы, между пятидесятилетием и шестидесятилетием, он ощущал себя вечным, как раскрывающиеся ему пучины, наполненные сонмами темных играющих существ, являвшихся ему в преддверии рассвета.
Квазипрозрения его, мрачные фантазии, возникающие в мозгу его при прохождении виртуальной толщи между миром и антимиром, были сильнее реальности, походили на художественные картины, на произведения — поначалу нематериальные — некоего искусства, напоминавшие фильм одного режиссера для одного зрителя, причем режиссер и зритель являлись его личными паритетными сиюминутными аватарами. Затем он материализовал явленные его внутреннему взору кинокадры; результатами выводов из его не существующего для остального мира кино были массовые убийства, вспышки террора, являвшиеся в данном случае вариантом самовыражения: он хорошо помнил, кто он был в Батуме — Сосо-террорист, соперник Камо; не был бы ты мой соперник, кацо Камо, был бы ты жив.
Как-то раз взлетающие с ним вверх, в людской мир, четыре даймонида с увеличенными, окрашенными в серый цвет лицами человеческих покойников с зашитыми веками выпустили его из когтей своих. Он полетел вниз в раскрывавшееся навстречу ему циклопическое дымно-чугунное бездонное ущелье, обрызганное каплями эвдиалита и кровавика, напоминавшее преувеличенные гекатомбы, копирующее маленькие провалы живописных ущелий Кавказа, инопланетный дарьял. Скорость нарастала, гул и звон раздирали слух, сердце взмывало вверх с точечной нестерпимой болью. Даймониды смеялись, хохот их подхватывало эхо, мечущееся в свинцово-серых затуманенных глыбах, наливавшихся мглою по мере его падения:
— Хо-хо-хо-хо (хха-хха-хха-хха)!!!!
Он пролетал брамфатуру слой за слоем, весь шаданакар, минуя шельт, шрастры, эгрегоры, слои антикосмоса. Он пролетал Шог, Дигм, Гашшарву, Суфэтх. В какой-то момент вдали, неведомой оптикой приближенное к зрачкам, возникло изображение невыносимого света: другой полумир, близкий к тому, что именовали люди Раем; и там взлетали несколько фигур, окруженные, точно птицами, шумнокрылыми ангелами. Ясно, как в кинозале, видел он двух совершенно одинаковых стариков, белобородых, в мерцающих визионерски белых рубашках; оскоминой ненависти свело ему на лету губы. Он падал камнем на Дно Безвременья, полумертвый; зрачки его сужались в щели. Его начало крутить, он сорвался было в штопор, но тут даймониды подхватили его и, помедлив в стоп-кадре (он успел разглядеть струящиеся в трещине одной из глыб роящиеся капли и ветвящиеся ручейки ртути), повлекли его ввысь.
Дрожащие его пальцы, вцепившиеся в подлокотники кремлевского кресла, сводило. Перед ним поплыли сонные видения, черные фантазии полусна на грани выхода из хоххи.
«Заговор… старик… заговор… ты раздвоился… чтобы успешнее ославить меня… потом твои двойники раздвоятся… вас будет много… вы направитесь всей шоблой к засранцам-иностранцам срамить величие мое… ваша проклятая рать помешает моим северным войскам… вы станете препятствовать мне повелевать толпами рабов… не бывать тому… уничтожу…»
Его трясло, он мочился, желтая пена пузырилась на губах. Он вернулся.
Не в силах встать, он сидел, глядя в окно на омытые розовой пряничной московской зарею магические рубиновые пентакли кремлевских башен. В одну из ночей, выйдя из хоххи раньше обычного, он глядел на наливающиеся артериальным свечением пентакли слишком пристально и долго, его разобрала зависть к древним обрядам заклятий; тогда он позвонил Молотову, разбудив его в четвертом часу утра, и велел немедленно принести в кабинет вождя черного петуха. «И ведь принес!» — он зашелся мелким беззвучным хохотом. Встав, он пошел переодеваться, с омерзением стянув мокрые галифе и кальсоны. В его платяных шкафах, где бы ни жил он, во всех апартаментах всех дач, Барвиха ли, Форос ли, висели множества одинаковых френчей и галифе.
Переодевшись, он раскурил одну из трубок здешнего мира, и, пустив клуб синего нездешнего дыма (его передернуло при воспоминании об ущелье), произнес он вслух, преувеличивая грузинский акцент: