- Я горжусь тем, что вышел из крестьянской семьи... и сам не хотел бы иной судьбы; но они "простолюдины", они ограниченные люди... они понимают только то, что могут увидеть и пощупать!
- Простите, - тихо сказала Кристиан, - вы ведь никогда мне не рассказывали о себе.
Художник бросил на нее злой взгляд, но, видно, почувствовав угрызения совести, тотчас сказал:
- Я никогда не любил крестьянской жизни... мне хотелось выбраться в большой мир; у меня было такое чувство... я хотел.... не знаю, чего я хотел! И в конце концов я сбежал к маляру в Меран. Наш священник по просьбе моего отца написал мне письмо... родители отказались от меня; вот и все.
Глаза Кристиан блестели, губы шевелились, словно у ребенка, слушающего сказку.
- Говорите, - попросила она.
- Я пробыл в Меране два года, пока не научился всему, чему можно было научиться там, а потом мой дядя - брат матери - помог мне уехать в Вену. Мне посчастливилось попасть в подручные к человеку, который расписывал церкви. Мы с ним объездили всю страну. Однажды он заболел, и я сам расписал весь купол церкви. Всю неделю я целыми днями лежал на спине на досках лесов и писал... Я очень гордился своей работой.
Гарц умолк.
- А когда вы начали писать картины?
- Один мой друг спросил меня, почему бы мне не попытаться поступить в академию. И я стал посещать вечерние курсы; я рисовал каждую свободную минуту; мне, конечно, приходилось еще зарабатывать на жизнь, и потому я рисовал по ночам. Потом, когда пришло время сдавать экзамены, мне показалось, что я ничего не умею... У меня было такое чувство, словно я никогда не брал в руки ни кисти, ни карандаша. Но на второй дань профессор, проходя мимо, сказал мне: "Хорошо! Очень хорошо!" Это подбодрило меня. Но все-таки я был уверен, что провалился. Однако я оказался вторым из шестидесяти.
Кристиан кивнула.
- Чтобы учиться в академии, мне, конечно, пришлось бросить работу. Там был всего один профессор, который меня еще кое-чему научил, все остальные казались попросту дураками. А этот человек, бывало, подойдет и сотрет рукавом все, что ты написал. Сколько раз я плакал от ярости... а все равно сказал ему, что могу учиться только у него. Он был так удивлен, что записал меня в свой класс.
- Но как же вы жили без денег? - опросила Кристиан.
Лицо Гарца залилось густым, темным румянцем.
- Сам не понимаю, как я жил; а уж тому, кто не прошел через все это, никогда не помять.
- Но я хочу понять. Расскажите, пожалуйста.
- Ну что вам рассказать? Как я дважды в неделю питался бесплатными обедами? Как получал подачки? Как голодал? У моей матери был богатый родственник в Вене... я обычно ходил к нему. И делал это скрепя сердце. Но когда есть нечего, а на дворе зима...
Кристиан протянула ему руку.
- Бывало, я занимал немного угля у таких же бедняков-студентов, каким был сам, но я никогда не обращался к богатым студентам.
Румянец уже сошел с лица Гарца.
- От такого легко возненавидеть весь мир! Работаешь до потери сознания, мерзнешь, голодаешь, видишь, как богачи, закутанные в меха, разъезжают в своих экипажах... а сам все время мечтаешь создать что-то большое... Молишь о счастливом случае, о малейшей возможности выбиться, но счастливые случайности не для бедняков! И от этого ненавидишь весь мир!
Глаза Кристиан наполнились слезами. Гарц продолжал:
- Но в таком положении был не я один. Мы частенько собирались вместе. Гарин, русский с реденькой каштановой бородкой и желтыми зубами... у него был вечно голодный вид. Пауниц, входивший в нашу группу как сочувствующий. У него были жирные щеки и маленькие глазки, а по животу пущена толстая золотая цепочка... свинья! Маленький Мизек. В его-то комнате мы и встречались. На стенах драные обои, в дверях щели, вечный сквозняк. Бывало, сидим на его кровати, завернувшись для тепла в грязные одеяла, и курим... последний грош мы тратили не на еду, а на табак. У кровати стояла статуэтка девы Марии с младенцем... Мизек был католик и очень набожный; но однажды, когда ему нечего было есть, а торговец присвоил его картину, не дав ему за нее ни гроша, он схватил статуэтку, бросил на пол и топтал ногами осколки. Бывал там еще Лендорф, неповоротливый великан, который всегда надувал бледные щеки, бил себя в грудь и говорил: "Проклятое общество!" И Шенборн, аристократ, порвавший с родными. Из нас он был самый бедный; только он да я еще отважились бы на что-нибудь... все это знали!
Кристиан слушала с благоговейным страхом.
- Значит... - проговорила она. - Значит, вы?..
- Вот видите! Вы уже боитесь меня. Даже вы не можете понять. Это только пугает вас. Голодного человека, живущего на подачки, измученного гневом и стыдом, даже вы считаете диким зверем!
Кристиан посмотрела ему прямо в глаза.
- Это неправда. Если я и не понимаю, то чувствую. Но были бы вы таким же теперь, если бы все это вернулось снова?
- Да, я и теперь прихожу в бешенство, когда думаю о раскормленных, благоденствующих людях, презрительно фыркающих и всплескивающих руками при виде бедняг, которые вынесли в десятки раз больше, чем сможет вынести большинство из этих животных с изящными манерами... Я стал старше, приобрел жизненный опыт... я знаю, что положения насилием не исправишь... ничем его не исправишь, но это никак не отразилось на моей ненависти.
- И вы отважились на что-нибудь? Вы сейчас же мне все расскажете.
- Мы разговаривали... были одни разговоры.
- Нет, расскажите мне все!
Сама того не сознавая, она требовала, а он, казалось, не сознавал, что признает за ней это право.
- И рассказывать-то нечего. Однажды мы вдруг стали говорить вполголоса... это Гарин начал, он был замешан в каком-то деле в России. Мы принесли клятву и после этого уже никогда не говорили громко. Выработали план. Все это было для меня внове и не по душе мне, но брать подачки омерзело, я вечно был голоден и пошел бы на все. Остальные знали это; они поглядывали на меня и Шенборна. Мы знали, что больше ни у кого не хватит смелости. Мы с ним были большие друзья, но никогда не говорили о том, что нам предстоит. Мы старались не думать об этом. Если выпадал хороший день и мы не были очень голодны, то наши планы казались нам противоестественными, но когда дела были плохи, все казалось в порядке вещей. Я не боялся, но часто просыпался по ночам; мне была противна клятва, которую мы дали, мне были противны мои товарищи; это дело было не для меня, душа у меня к нему не лежала, мне его навязали... я ненавидел его, временами я был как сумасшедший.
- Говорите, - пробормотала Кристиан.
- Все это время я занимался в академии и учился всему, чему мог... Однажды вечером, когда мы собрались, Пауница с нами не оказалось. Мизек рассказывал нам о приготовлениях к делу. Мы с Шенборном переглядывались... было тепло... по-видимому, мы не были голодны... к тому же на дворе стояла весна, а весной все воспринимается по-другому. Есть что-то...
Кристиан кивнула.
- Во время нашего разговора раздался стук в дверь. Лендорф посмотрел в замочную скважину и сделал знак рукой. Это была полиция. Никто не произнес ни слова, а Мизек полез под кровать. Мы все за ним... В дверь стучали все сильней и сильней. В стене под кроватью была маленькая дверца, которая вела в пустой подвал. Мы полезли туда. В углу, за ящиками, находился люк, в который опускали бочки. Через него мы выбрались в переулок и разошлись.
Он замолчал, и у Кристиан вырвался прерывистый вздох.
- Я хотел было зайти домой и взять деньги, но у двери стоял полицейский. Полиция все предусмотрела. Нас предал Пауниц; попадись он мне даже сейчас, я бы свернул ему шею. Я твердо решил не даваться в руки полиции, а сам и понятия не имел, куда бежать. Потом я вспомнил об одном маленьком итальянце парикмахере, который обычно брил меня, когда у меня бывали деньги на бритье. Я знал, что он мне поможет. Он принадлежал к какому-то итальянскому тайному обществу и частенько просвещал меня, шепотом, конечно. Я пошел к нему. Он брился, собираясь в гости. Я рассказал ему, что произошло; смешно было видеть, как он бросился к двери и подпер ее спиной. Он очень испугался, так как разбирался в делах такого рода лучше меня... мне-то было тогда всего двадцать лет. Он обрил мне голову, сбрил усы и надел на меня белокурый парик. Потом принес макароны и немного мяса. Он дал мне кепку, за подкладку которой запрятал большие белокурые усы, а потом принес собственный плащ и четыре гульдена. Все это время он испуганно прислушивался и повторял: "Ешь!" Когда я поел, он только сказал: "Уходи, больше я тебя и знать не хочу". Я поблагодарил его и ушел. Я бродил всю ночь, так как не мог придумать, как быть, куда отправиться. Под утро я уснул на скамейке в одном сквере. Потом решил пойти в картинную галерею, где провел целый день, разглядывая картины. К тому времени, когда галерея закрылась, я очень устал и отправился в кафе, чтобы выпить пива. Выйдя из кафе, я уселся на ту же скамейку в сквере. Я хотел дождаться темноты, а потом выйти из города и сесть на поезд на какой-нибудь маленькой станции, но тут же задремал. Меня разбудил полицейский. В руках у него был мой парик. "Почему вы носите парик?" - спросил он. "Потому что я лыс", - ответил я. "Нет, - сказал он, вы не лысый, а бритый. Можно нащупать, как колются волосы". Он провел пальцем по моему темени. Я понял, что отпираться бесполезно, и рассмеялся. "Ах, так! - сказал он. - Вы пойдете со мной и объясните все; эти глаза и нос кажутся мне подозрительными". И я покорно пошел с ним в полицейский участок...