В этой части Европы сохранилось немало средневековых городов, но Вильнюс не похож на своих соседей — ему скорее пристало быть по ту сторону Альп. Он никогда не принадлежал Ганзейскому союзу, как Рига и Таллинн, архитектура которых продолжает архитектуру северной Германии и Скандинавии. Хотя в Вильнюсе жили и ремесленники, и купцы, его историю и повседневность определяли князья и магнаты, богословы и поэты, и, наконец, заговорщики и повстанцы. Узкие тротуары, укромные ниши в стенах, волнистые поверхности, ренессансные аркады, тихие скромные костелы, такие, как св. Николай или костел добрых братьев — бонифратров, порою сочетания грандиозных массивов, таких, как Доминиканский костел с его монастырем, — все это напоминает города Италии или Далматии, а иногда и Прагу (один мой знакомый прозвал Вильнюс baby Prague). Правда, Вильнюсу слегка не хватает тамошней красоты, выгодной для туристических открыток, но этому можно и порадоваться. Нестройный, иногда даже отталкивающий, он всегда необычен.
Архитектура формирует пространство, а пространство формирует человеческую жизнь и самих людей. Вильнюс — контрастный, очень театральный город; его «бесчисленные ангелы на кровлях бесчисленных костелов», упомянутые Иосифом Бродским, видны на фронтонах, еще больше их в алтарях, все они живо жестикулируют, составляют группы и мизансцены, иногда кажется, что между них затесались и настоящие небесные посланники. Быть может, именно дух города способствовал тому, что литовский театр стал сейчас одним из самых изобретательных и новаторских в Европе. Жители Вильнюса славились своим темпераментом, всегда говорили на нескольких языках, среди них хватало мигрантов и беженцев, семь местных народов постоянно пополняли пришельцы из других стран, в их числе англичане, испанцы и финны. Город не удивить иностранцами, заполонившими его сегодня; историй о пришлых людях всегда было много. После войны с Наполеоном тут оставались французские пленные. Говорят, за одним из них, раненым офицером, ухаживала еврейская семья, офицер влюбился в их дочь и перешел в иудаизм. Дальним его потомком был Хаим Граде, знаменитый писатель, который писал на идиш и умер в Нью-Йорке. Многие считали, что он лучше как прозаик и знаток еврейских обычаев, чем нобелевский лауреат Исаак Башевис Зингер. В Ужуписе еще стоит дом, где жил Ежи Ласкарис, потомок византийских кесарей, писавший стихи по-польски. Многие из этих людей сами не знали, какой нации принадлежат, — особенно это касается поляков и литовцев, которые до самого двадцатого века были двунациональными (таких сейчас уже не осталось, Чеслав Милош называл себя последним представителем этой формации, и, наверное, был прав). Горожане славили не только Христа (который сменил Пяркунаса), не только Казимира и других католических святых — они молились и ветхозаветному Яхве, и Аллаху, праздновали День поминовения усопших и Йом Кипур, Сочельник и Хануку, Пурим и Рамадан. Сегодня Вильнюс любят изображать как место мирного сожительства многих культур, этакое миниатюрное и идеальное преддверие Евросоюза. Увы, это неправда — всегда хватало ссор и драк, а Холокост, настигнувший город в середине двадцатого века, здесь был даже ужаснее, чем во многих других местах. Многоязычие, правда, осталось. Почти все жители города могут худо-бедно договориться по-литовски, по-польски и по-русски (но уже не на идиш); молодежь, как и всюду, любит приправлять свою речь англицизмами, а патриоты с ними безнадежно борются — как и со славянизмами. Разнообразие языков переливается в тексты, от надписей в костелах и на надгробьях до стихотворений.
Города выбирают себе разные стихии — вернее, это стихии выбирают города. Немалую часть юности я провел в Петербурге, который тогда еще был Ленинградом (мы не признавали навязанного нового имени и называли его Питером или, по-литовски, Пятрапилис). Несмотря на проблемы с именем, я его очень полюбил. Так вот, суть Петербурга заключена в двух стихиях — воздухе и воде, в зеркалах рек и огромном сером небе, о которых замечательно писал Бродский. Вильнюс тут, как и во всем, диаметрально противоположен Петербургу; его существование определяют две другие стихии античности — земля и огонь. От первой — холмы, песок сосновых боров, крутые берега над Вильней; но в этом пространстве не хватает камня, даже кирпич становится предметом роскоши. Он должен заменить гранит и мрамор, и вот — в обожженной глине земля соединяется с пламенем. Как и в человеке, которого, согласно Библии, Господь сотворил из глины и вдохнул в него Свой огонь.