Выбрать главу

— Разве что к предстоящему юбилею…

— Октябрьской революции? Но до юбилея Октябрьской революции еще времени предостаточно.

— Не к юбилею революции, а к моему собственному. Он уже не за горами. Шутки шутками, но скоро шестой десяток разменяю. Из Якутска в Вильнюс собирается приехать целая делегация — мои родители, младший брат Тимофей с женой Клавой. Лидина родня. О таком крае, как Литва, они там, в своей алмазно-золотой глубинке, наверно, раньше и слыхом не слыхали… Может, на самом деле стоит в честь этой кругленькой даты обновкой перед ними щегольнуть…

— Почему бы нет? — поддержал его Самуил Семенович, и вдруг в какой-то короткий и щемящий миг на него откуда-то из глубин подсознания нахлынули завистливые и печальные воспоминания о своих собственных родителях. Они к нему, к своему Шмулиньке, уже никогда в Вильнюс не приедут — ни на свадьбу дочери, ни на его пятидесятилетний юбилей. К счастью, к горькому и страшному счастью, они не погибли от рук соседей, которым отец Шимен тачал сапоги и подбивал подметки, а умерли в своей постели и навеки остались в Йонаве. Никто для потехи перед расстрелом не опалил горящей головешкой рыжую и пушистую бороду отца, никто не раздел донага богобоязненную мать.

Воспоминания на время отдалили его от Васильева, перекинули туда, где под стук отцовского молотка он встречал каждое утро, и этот стук был такой же приметой жизни, радостной и бесконечной, как восход солнца или пенье птиц.

— Что-то вы, Самуил Семенович, загрустили? — От бдительных глаз полковника не ускользнула перемена в настроении собеседника.

— Вспомнил своих рано умерших родителей, — отрапортовал тот. — Когда-то мне наивно казалось, что мы должны умереть вместе. Но в очереди за смертью местами не меняются. Ладно, больше не будем о грустных вещах… Вернемся к моему шурину. Если вы разрешите, я поговорю с ним…

— Поговорить можно, но никаких обязательств я на себя не беру, — предупредил Самуила Семеновича полковник. — Столько лет проходил в одном и том же, еще столько прохожу, если судьба-злодейка подножку не подставит.

— Не люблю шить военным. Они привыкли к мундирам, кителям, галифе, — выслушав подробный рапорт Шмуле, сказал мой отец. — Гражданская одежда всегда висит на них раздутым, только что опорожненным мешком… Все они держат, как перед начальством, руки по швам… С такими заказчиками только намучаешься.

— Но он же не военный. У Васильева просто чин полковничий. На такого приятно шить — фигура хорошая, плечи широкие, он не сутулится, не хромает, не горбится… — Мой дядя продолжал с нажимом перечислять внешние достоинства нашего соседа.

— А в артели он себе сшить не хочет? — упрямился шурин. — У них, кажется, есть и своя артель на углу Виленской и Доминиканской, где все мастера и даже уборщица проверены…

— А ты что, непроверенный? Ты что, американский шпион? Буржуазный националист? К Васильеву из Якутска приезжают на юбилей его родичи. Увидят твою работу, восхитятся и славу о тебе разнесут по всей Сибири… — В своем красноречии мой дядя был неудержим, слова вылетали у него изо рта роями.

— Не знаю, не знаю… — отнекивался отец.

Чтобы уломать его, мой дядя решил прибегнуть к самому сильному средству — задействовать сестру.

— А ты, Хенке, что на этот счет думаешь?

— Что я думаю? Я думаю, что мой муженек просто боится.

— Боится? Чего? Кого? — осыпал ее вопросами брат.

— Боится, что его посадят, — хихикнула она. — Нисон Кацман, наш домашний предсказатель, говорит, что скоро настанет день, когда начнут преследовать и сажать всех евреев…

— Так-таки всех? А портных, позвольте спросить, за что? Он не сказал?

— Наверно, за то, что пришивают к пиджакам не те пуговицы, зашивают карманы или намеренно против воли заказчиков укорачивают на пять сантиметров их брюки.

— Что вы тут, Хенке, мелете?

— А ты чего так упрямишься? Тебе ведь работу предлагают, а не четыре года заключения в тюрьму строгого режима… — Хенке очень хотелось, чтобы ее старый мерин не артачился, принял заказ и чтобы она, присутствуя на примерках, пригляделась бы к Васильеву и попыталась понять, что он за человек. Маму всегда неотразимо влекло ко всему таинственному и загадочному. Для нее все вокруг было тайной — начиная с перебирающей тонкими ножками по оконному стеклу мухи и кончая ею самой. Но самой непостижимой тайной для нее всегда оставались не деревья с их шелестом, не птицы с их щебетом, не синее небо и солнце над головой, а люди.

Под напором объединенных сил отец капитулировал:

— Пусть приходит.