— Где?
— Сначала на Конской или Рудницкой в гетто, а потом за городом, в Понарах, во рвах… Старший Гимельштейн был тысячу раз прав. Помню, как, нисколько не чинясь, он излагал при нас свои рассуждения о будущем Европы и говорил, что скоро наступит такое время, когда не только пьяное русское мужичье на улицах Белостока будет врываться в еврейские дома и вспарывать ножами подушки, но убивать евреев примутся и почтенные немцы, и поляки, и литовцы. Я сидела у Гимельштейнов за обеденным столом в гостиной и страшно злилась на этого самоуверенного чванливого пророка, торгующего сыромятными кожами. Думала, что этими своими страшилками он стремится разлучить меня с Авигдором. А ведь старик Гимельштейн был воистину пророк и на сто процентов прав. Он еще тогда, в начале века, предвидел все, что случится. Что-что, а нюх на резню и несчастья у евреев всегда был отменный. Они рождаются на свет уже с чувством опасности.
Пани Катажина вдруг спохватилась и покрутила пальцем вокруг утепленного седыми космами виска.
— Господи, какой стыд в моих-то летах распространяться о таких вещах, как любовь, разлука, пророчества и прочая дребедень! Как говорил мой отец, совсем рассоплилась девка… Кому это интересно — любила, не любила, лгала, не лгала, уехала с кем-то куда-то, не уехала. Ведь мне уже давно пора готовиться в другую дорогу…
— Если вы на год-другой и опоздаете туда, никто вас за это не упрекнёт — мы же туда не в гости отправляемся.
— Это вы хорошо сказали — не в гости.
— Туда, пани Катажина, нечего спешить, — утешила её мама. Ей не хотелось закончить разговор на такой горестной ноте. — Вы уж извините за мои надоедливые вопросы, но больше вы с ним не виделись?
— Один раз виделись. Он приезжал по каким-то делам в Вильно, это было, кажется, в начале тридцатых годов. Авигдор разыскал меня через наших общих знакомых, и мы с ним встретились в притворе костёла святой Анны. Я тогда — в это мне сейчас и самой трудно поверить — была монахиней-бенедиктинкой.
— Монахиней?
— Да, да… Это меня, по правде говоря, и спасло. Авигдор тоже ужасно удивился: Кэти — ты и монастырь? Он всегда почему-то называл меня Кэти. Никто кроме него меня так не называл. Вы не поверите, пани Геня, я тогда его еще… ну вы меня понимаете… — замялась она, и её дряблое, морщинистое лицо с обвисшими щеками вдруг залило каким-то мягким и вдохновенным светом кратковременной, ниспосланной свыше благодатью.
— Тогда вы его еще очень любили?
— Да, да, очень… Женское чутье вас не обмануло… — не дала ей договорить старуха. — В Америке Авигдор стал известным врачом, хорошо зарабатывал, настойчиво звал меня с собой в Чикаго. Говорил, что его отец — кожевенный фабрикант Ицхак Гимельштейн, к сожалению, в Америке не преуспел, разорился и вскоре скончался. Авигдор говорил, что там в Чикаго, где он обосновался, совсем другие нравы, люди без всяких предрассудков, и всем всё равно, кто на ком женится или разводится, кто за кого выходит замуж… Авигдор сказал мне, что до сих пор холост, уговаривал бросить Вильно и переехать к нему, но я, пани Геня, отказалась, не поехала.
— Это ведь из-за него вы ушли в монастырь?
— Нет. Скорей из-за самой себя. Чтобы не сорваться и не наделать от отчаяния глупостей. Вы, надеюсь, понимаете, пани Геня, о каких глупостях я говорю.
— Не понимаю, — выдавила её собеседница, хотя сразу сообразила, о каких глупостях пани Катажина говорит, потому что, да будет благословенна память моей мамы, она никаких глупостей вроде бы не делала, о том, чтобы наложить на себя руки, Боже упаси, никогда не помышляла, никого кроме мужа не любила, если что их и разлучало, то не состоятельные родители-кожевенники, не национальность — оба от рождения были и до гроба остались евреями. Только один-единственный раз их пути на четыре года разошлись, когда военкомат города Ярославля призвал отца в Красную Армию, и через месяц плохо обученного солдата отправили из приволжского города Балахна на фронт…
Мама слушала пани Катажину и думала о том, как мало человек знает о другом человеке, сосед о соседе, семья о семье. Что знают Фейгины о загадочных Васильевых, наша семья — об оперной певице Гражине, распевающей на третьем этаже по-итальянски свои любовные арии? Да и она сама еще вчера почти ничего не знала о пани Катажине, а ведь они встречались чуть ли не каждый день и чаще всего ограничивались скупыми, ничего не значащими приветствиями.
Что мы знаем друг о друге, спрашивала себя моя мама и не находила ответа. Что мы знаем? Меньше, чем о птицах, пролетающих над нами или о бездомных собаках, забредающих в нашу подворотню. Меньше, чем о залетевшей в окно и севшей на обеденный стол мухе, которая в ожидании какого-нибудь лакомства чистит свои ломкие крылышки.