Когда я перелетаю из страны в страну, то почти никогда не замечаю границы. Если это небольшая река, ее просто не видно. Зато с высоты в 10—11 тысяч метров я всегда вижу, а часто прямо физически ощущаю трепетную хрупкость пребывания человека на земле. Она в спичечных коробках домов, паутине дорог, игрушечных поездах и машинах, которые остановили свой бег. И каким же маленьким и незащищенным кажется человек на Земле, какими мелкими и никчемными предстают человеческая неприязнь друг к другу, наши раздоры и все дурное, что беспричинно отравляет жизнь людей.
Во мне почему-то всегда в это время звучит кем-то потерянная глупая фраза, против которой я всегда протестую и борюсь. «Смирись, гордый человек!» А здесь, в самолете, повторяю эту фразу и я, добавляя: «Смирись перед вечностью жизни, ты только малая частица в ней, бесконечной».
За два часа я перелетел из Москвы в Варшаву, а собирался это сделать, можно сказать, всю жизнь. Какая несправедливость! А могло случиться, что вообще не попал бы сюда и во мне так и остались бы незавершенными те встречи с Польшей и ее людьми, которые шли такой странной и трагичной чередой в моем детстве.
Эти мысли продолжали волновать меня и после вечера, проведенного в польско-русской семье Козелов. Мои коллеги, писатели, сообщили, что в Варшавском воеводстве три деревни с названием Гурки, и они не знают, в какую меня везти. Я тоже не знал, в какую, и решил никуда не ехать, а поступить так, как это часто делают в незнакомых городах — обойти пешком, по возможности, больше улиц, площадей и парков Варшавы.
Я доживал в Варшаве свою командировочную неделю и каждый день бродил по ее старым и новым улицам, пересекал мосты через Вислу, заходил в парки, сидел в тени вековых деревьев, и меня «носило» по всей моей жизни, от сталинградского детства до сегодняшних встреч с незнакомыми варшавянами.
Они рассказывали мне, как из руин и пепла возрождался их город, какие лишения выпали на долю польского народа во время войны и годы возрождения Польши. Их рассказы мне были понятны без перевода. В таких же развалинах после войны лежал и мой родной город. Я прикрываю глаза и вижу, как все, кто может двигаться, выбираются из подвалов и блиндажей. Люди заполняют засыпанные кирпичом улицы и площади, сгоревшие скверы и парки. В солнечные дни они текут, переливаются многоцветными ручейками, а в слякоть и непогоду чернеют темными пятнами, словно муравьи, облепив острые зазубрины и провалы мертвых домов. Все вокруг движется, шумит, живет, и есть надежда…
Я помню, как четыре года изо дня в день мы, студенты сталинградского пединститута, вместе с преподавателями выходили на расчистку завалов в городе, пробивая от одного его конца до другого, на десятки километров, прямой как стрела проспект. Его называли тем же именем, которое носил город, будто в неуемных восхвалениях и здравицах этого смотревшего с бесчисленных портретов человека были истрачены все краски эпитетов и исчерпаны все превосходные степени и к еще большему возвышению этого имени нужно было добавить и этот, по числу прожитых им лет — 70-километровый проспект в нашем городе.
Помню, как проспект-гигант хоронил под собою улицы, проулки, садики и скверы, перекраивая одним махом сразу весь город, которому было почти четыре сотни лет. Журналисты славили проспект, писали о нем как о выдающемся достижении градостроения. Я и сам, сотрудничая еще студентом в газетах, приложил к этому руки, то бишь перо…
А вот теперь брожу по старой, восставшей из пепла и руин Варшаве, и во мне просыпается необъяснимое чувство боли, протеста и восторга. Оно тоже оттуда, из нашей опаленной юности. Медленно, словно боясь потревожить вечность, ступаю по кривым, но прекрасным улочкам и проулкам Старого Мяста, и мне кажется, слышу, как течет время. Подошвы ног касаются тех камней, по которым прошли чередой поколения. Благоговейно оглядываю древние дома, здесь, за этими стенами, век за веком звенел смех тех далеких людей, слышался плач, здесь они любили, страдали, и осознание причастности ко всему этому заставляет учащенно стучать мое сердце.
Прохожу квартал за кварталом, спускаюсь к мосту через Вислу, мысленно переношусь на Волгу, и чувство стыда и вины окатывают меня…
Почему мы почти ничего не сохранили в Волгограде от старого Царицына и Сталинграда? Да и зачем эта многоименность одной площади, одного города? Откуда в нас унизительная суета и безродное нетерпение перед вечностью жизни, которую мы обязаны понимать и чтить?
Вспоминаю, как восстанавливали Дом Павлова. Еще шла война, время голодное и холодное, вернувшимся из эвакуации и нам, выжившим, негде жить, в замороженном, мертвом городе зимуем в подвалах, землянках, полуразрушенных блиндажах. Топить нечем. Все, что могло гореть, давно сгорело, согреваемся надеждой и символами.