«День Победы в Вене встретила. Мы поехали в зоопарк, очень в зоопарк хотелось. Можно было поехать в концентрационные лагеря. Не хотелось…»
«А тогда война была слишком близко и слишком страшной, чтобы о ней вспоминать. Детей хотелось уберечь от этого ужаса».
Здесь и в других случаях мы имеем дело с той самой защитной реакцией человека, которая предохраняет его психику от деформаций. Помнил об этом молодой Толстой, когда писал «Севастопольские рассказы». Его мучили сомнения, говорить ли обо всем том страшном и тяжелом, что видел и пережил он в Севастополе, или пощадить читателя и самого себя. Уже написав всю правду о военных действиях, Лев Николаевич в рассказе «Севастополь в мае» признается:
«Вот я и сказал, что хотел сказать на этот раз. Но тяжелое раздумье одолевает меня. Может, не надо было говорить этого. Может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его».
Однако писатель переступает через свои сомнения и заканчивает этот свой рассказ теми выстраданными и программными словами, которые теперь уже стали хрестоматийными.
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого стараюсь воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».
Эти слова были написаны более ста тридцати лет назад, 26 июня 1855 года. Толстой был верен им всю жизнь. Впрочем, эта толстовская творческая заповедь — программа каждого большого художника. Лев Николаевич поставил ее перед собою в самом начале писательского пути. «Севастопольские рассказы» явились тем произведением, в котором она выражена во всей ее полноте и, я бы сказал, в беспощадной ярости.
С тех пор много утекло воды в реках, да, наверное, и сама черноморская вода стала более соленой от горя и слез, которые принесли людям прошумевшие здесь после Толстого войны. Но когда я читаю эти строки, то нахожу в них отзвук и своей войны, во мне воскрешаются те чувства и переживания, которые, казалось, за давностью времени утратил. А ведь я, читатель, был совсем на другой войне и почти сто лет спустя.
К сожалению, такое с нами случается не часто, когда мы читаем книги о войне наших современников. Наивно спрашивать: в чем тут дело? Ответ у каждого готов. «Чего же вы хотите — Толстой!»
Конечно, так. Но есть и нечто еще, от той самой программы-заповеди, какая была поставлена художником перед собою и которой, несмотря на сомнения и соблазны (а они обязательно были!), Толстой в своем творческом методе следовал до конца.
Когда вы читаете сцену смерти ротмистра Праскухина, вас не может не поразить и одновременно восхитить художественная зрелость письма молодого Толстого, его глубокое и предельно емкое проникновение в, если так можно выразиться, «предсмертный мир» своего героя, который ограничен всего лишь мигом перехода из жизни к смерти, но столько вместившим в себя. «Он был убит на месте осколком в середину груди», — заканчивает эту сцену и главу из «Севастопольских рассказов» Л. Н. Толстой.
А миг этот, даже не миг, а обвал к смерти, который настиг ротмистра Праскухина, начался давно, в рассказе еще идет почти две страницы толстовского емкого описания мыслей, чувств, воспоминаний, важных, глубоких и никчемных до той заключительной фразы «Он был убит…».
Начинается «миг» с фразы «…глаза его поразил красный огонь, со страшным треском что-то толкнуло его в середину груди: он побежал куда-то, споткнулся на подвернувшуюся под ноги саблю и упал на бок.
«Слава богу! Я только контужен, — было его первой мыслью…» И дальше идет еще огромный толстовский период тех самых мыслей и чувств «убитого на месте осколком в середину груди» ротмистра.
Здесь мы, несомненно, имеем дело с признаками той гениальности Толстого как художника, которая так очевидно проявилась в его последующих произведениях и прежде всего в его шедеврах — «Казаки» и «Хаджи-Мурат». Однако до этой сцены у Толстого идут пространные описания, не отмеченные знаком этой художественной исключительности. Так уже писали его современники, и, может быть, была только одна непривычная особенность письма Толстого, которую не ставили ему в заслугу, а скорее, наоборот, считали его слабостью, — это беспощадная правда войны, с «лужами крови», «зловонным запахом гниющего тела», «душераздирающими стонами и криками тяжело раненных и их мольбами помилосердствовать», то есть пристрелить.