Если только. Если только…
Не суждено было чему-то случиться.
Казалось, весь овраг напрягся, собрал в пучок свои черные фибры, отбирая энергию у окрестных полей на мили вокруг. Из увлажненного росой леса и лощин, с холмов, где псы задирали головы на луну, отовсюду великая тишь всасывалась в один центр, и они стояли в самом его сердце. Что-то произойдет, что-то произойдет через десяток секунд. Сверчки соблюдали перемирие, звезды висели так низко, что можно было ухватить их за хвосты. Они роились, раскаленные и острые.
Нарастала, нарастала тишина. Нарастало, нарастало напряжение. До чего же темно и далеко от всего. О боже!
И тут далеко-далеко по ту сторону оврага:
– Мама! Я иду! Мама! Все в порядке!
И снова:
– Мама, это я! Я иду! Мама!
Потом через провал оврага донесся еле слышный бег теннисных туфель, принадлежавших трем несущимся и смеющимся мальчишкам – его брату Дугласу, Чаку Вудмену и Джону Хаффу. Они бежали и гоготали…
Звезды исчезли, как ужаленные рожки десятка миллионов улиток.
Сверчки запели!
Тьма отпрянула назад от неожиданности, возмущения и гнева. Отшатнулась, потеряв аппетит от бесцеремонного обращения в тот самый момент, когда она собиралась покормиться. Стоило тьме откатиться, словно волне, как из темноты вынырнули трое хохочущих мальчуганов.
– Привет, мам! Привет, Том! Эге-гей!
Дуглас пропах ароматами пота, травы, деревьев, ветвей и ручья.
– Молодой человек, тебя ожидает порка, – объявила мама.
Она мгновенно отбросила свой страх. Том знал, что она ни за что никому об этом не расскажет. Но страх поселится в ее сердце, впрочем, как и в его сердце, навсегда.
Они шли домой спать поздней летней ночью. Он радовался, что Дуглас жив. Очень радовался. На какое-то мгновение он подумал…
Далеко в сумрачной, залитой лунным светом местности за виадуком, в долине, несся свистящий поезд, словно потерянная железяка, без названия. Том лежал в постели рядом с братом, его колотил озноб. Он прислушивался к паровозным гудкам и думал о кузене, жившем далеко-далеко, там, где мчался поезд; о кузене, умершем поздней ночью от воспаления легких много лет назад…
Он учуял запах пота, исходивший от лежавшего рядом Дуга. Мистика. Том перестал дрожать.
– Я знаю наверняка только две вещи, Дуг, – прошептал он.
– Какие?
– Ночью жутко темно – это раз.
– А два?
– Овраг ночью не имеет ничего общего с Машиной счастья мистера Ауфмана, даже если он ее когда-нибудь построит.
Дуглас поразмыслил над сказанным.
– Можешь повторить?
Они перестали говорить. Прислушавшись, они вдруг услышали шаги со стороны улицы под деревьями, напротив их дома, на тротуаре. Из своей постели мама тихо сказала:
– Это папа.
Так и оказалось.
Х
Поздней ночью на веранде Лео Ауфман составлял список, которого не было видно в темноте, восклицая при этом:
– Ах!
Или, когда ему удавалось сделать удачную находку:
– А вот еще!
Затем москитная сетка издала неслышный шорох мотылька.
– Лина? – прошептал он.
Она сидела рядом с ним на качелях в ночной рубашке, не такая стройная, как девушки в семнадцать, когда их еще не любят, и не такая полная, как женщины в пятьдесят, когда их уже не любят, а совершенно идеальная: округлая, упругая, то есть ровно такая, какой женщина становится в любом возрасте, когда любят, без сомнений.
Она была восхитительна. Ее тело, как и его тело, всегда думало за нее, но иначе, вылепливая детей, или забегало вперед него в любую комнату, чтобы сменить атмосферу в соответствии с его настроением. Казалось, она никогда не задумывалась надолго; ее мысли и дела перетекали из головы к рукам и обратно настолько естественно и плавно, что он даже не задумывался и не смог бы изобразить на схеме.
– Эта машина, – промолвила она наконец, – …нам ни к чему.
– Ни к чему, – сказал он, – но иногда приходится мастерить для других. Я тут думал, что бы в нее заложить. Кино? Радио? Стереоскоп? Все в одном месте, чтобы любой мог провести по ней рукой и сказать с улыбкой: «Да, это и есть счастье».
«Да, – думал он, – построить машину, которая вопреки промокшим ногам, насморку, постелям всмятку и монстрам, терзающим твою душу в три ночи, будет вырабатывать счастье, как волшебная соляная мельница, брошенная в море, вечно вырабатывающая соль и превратившая море в рассол. Кто бы не стал утруждать свою душу, дабы изобрести такую машину?» – спрашивал он у всего мира, у города, у своей жены!
На качелях рядом с ним напряженное молчание Лины было равносильно вынесенному суждению.