Он и не знал, что бывает такая тишина. Беспредельная, бездыханная тишина. Отчего замолчали сверчки? Отчего? Какая этому причина? Прежде они никогда не умолкали. Никогда.
Значит… Значит…
Сейчас что – то случится.
Казалось, овраг напрягает свои черные мышцы, вбирает в себя все силы спящих городков и ферм на многие мили вокруг. Великая тишина пропитанных росой лесов, и долин, и накатывающихся как прибой холмов, где собаки, задрав морды, воют на луну, вся собиралась, стекалась, стягивалась в одну точку, и в самом сердце тишины были они – мама и Том. Вот сейчас, сию минуту что – то случится, что – то случится. Сверчки все молчат, звезды опустились так низко, что, кажется протяни руку – и на пальцах останется позолота. Их не счесть, звезд, они жаркие, колючие…
Все растет, разбухает тишина. Все острей, напряженней ожидание. Ох, как темно, пустынно, как бесприютно!
И вдруг далеко – далеко за оврагом – голос:
– Я здесь, мам! Иду, мама! И снова:
– Мам, а мам! Иду!
Шлеп – шлеп – шлеп мчатся ноги в теннисных туфлях по дну оврага: с хохотом несутся трое мальчишек – брат Дуглас, Чарли Вудмен и Джон Хаф. Бегут, хохочут…
Звезды взвились вверх, точно десять миллионов ужаленных улиток втянули свои рожки.
Сверчки застрекотали.
Темнота отступала, испуганная, ошарашенная, злобная. Отступила, потеряв аппетит, – ведь она совсем уже собралась поживиться, и вдруг ей так грубо помешали. И когда темнота отхлынула, точно волна во время отлива, из нее возникли, смеясь, трое мальчишек.
– Мам! Том! Привет!
И сразу вокруг запахло Дугласом. Ведь от него всегда пахнет потом, травой, деревьями, ветвями и ручьем.
– Вам предстоит порка, молодой человек, – объявила мама. От ее страхов и следа не осталось. Том знал – она никогда в жизни никому про это не расскажет, никогда. Но страх этот навсегда останется у нее в душе, и в душе Тома тоже.
Темной летней ночью они шли домой, спать. Как хорошо, что Дуглас живой! Как хорошо! А на одну секунду там, на краю оврага, ему подумалось…
Где – то далеко, по смутному, озаренному луной лесу над виадуком, потом внизу, по долине, прогрохотал поезд, он отчаянно свистел, точно безыменный железный зверь заблудился в ночи. Том улегся в постель рядом с братом; весь дрожа, он прислушивался к этому свисту и думал: далеко – далеко, там, где сейчас мчится поезд, жил их двоюродный брат – и умер от воспаления легких много лет назад, вот в такую же ночь…
Дуглас лежал рядом, от него пахло потом. И это было как волшебство.
Том перестал дрожать.
– Только две вещи я знаю наверняка, Дуг, – прошептал он.
– Какие?
– Одна – что ночью ужасно темно.
– А другая?
– Если мистер Ауфман когда – нибудь в самом деле построит Машину счастья, с оврагом ей все равно не совладать.
Дуглас немного подумал.
– Повтори, что ты сказал.
Они умолкли: на улице внезапно раздались шаги – ближе, ближе, вот они уже под деревьями, возле дома, на тротуаре. Мама со своей кровати негромко сказала:
– Папа идет. И не ошиблась.
Поздно вечером на веранде сидел Лео Ауфман и что – то писал в темноте – бумагу и ту толком нельзя было разглядеть. Время от времени он восклицал: "Ага!" или "И это тоже!" – значит, ему в голову приходило еще что – нибудь подходящее для его списка. Потом дверь чуть стукнула, точно в сетку от москитов ударилась ночная бабочка.
– Лина? – шепнул Ауфман.
Она села рядом с ним на качели, в одной ночной сорочке, не тоненькая, как семнадцатилетняя девочка, которую еще не любят, и не толстая, как пятидесятилетняя женщина, которую уже не любят, но складная и крепкая, именно такая, как надо, – таковы женщины во всяком возрасте, если они любимы.
Она была удивительная. Ее тело, как и его собственное, всегда думало за нее, только по – другому: оно вынашивало детей или входило впереди Лео в каждую комнату чтобы неуловимо изменить там самый воздух под стать настроению мужа. Казалось, она никогда не задумывается надолго; мысль тотчас передавалась от ее головы плечам, пальцам и претворялась в действие так незаметно и естественно, что Лео не смог бы, да и не хотел изобразить это какими – либо чертежами.
– Эта Машина… – сказала она наконец. – Не нужна она нам.
– Да, – отозвался он, – но иногда нужно позаботиться и о других. Я вот все думаю, что туда вставить? Кинокартины? Радиоприемники? Стереоскопические очки? Если собрать все это вместе, всякий человек пощупает, улыбнется и скажет: "Да, да, это и есть счастье".
Сочинить такую хитрую механику, думал он, что пускай у человека промокли ноги, или ноет язва, или его мучает бессонница и он ворочается в постели всю ночь напролет, и душу его грызут заботы, а все равно твоя Машина даст ему счастье, как та магическая крупинка соли, что брошена в океан и вечно рождает соль и обратила все море в соляной раствор. Кто не расшибся бы в лепешку, лишь бы изобрести такую Машину? Пусть ему ответит на этот вопрос целый мир, пусть ответит весь городок, пусть ответит жена!
Лина смущенно молчала, сидя рядом с ним на качелях, и ее молчание говорило яснее всяких слов.
Лео тоже умолк, запрокинул голову и слушал, как свищет ветер в густой листве могучего вяза.
"Не забывай, – говорил он себе, – и этот шелест листьев тоже нужен для твоей Машины".
Через минуту веранда опустела, пустые качели неподвижно повисли в темноте.
Дедушка улыбнулся во сне.
Он почувствовал эту улыбку, удивился ей – и проснулся. Полежал немного, прислушался к себе – и понял, откуда она взялась.
Ибо он услышал нечто гораздо более важное, нежели пение птиц или шелест молодой листвы. Каждый год наступал день, когда он вот так просыпался и ждал этого звука, который означал, что теперь – то уж лето началось по – настоящему. Оно начиналось вот в такое утро, когда кто – нибудь из домочадцев или гостей, племянник, сын или внук, выходил на лужайку под его окном и металлические ножи и спицы, кружа и звеня по душистой летней траве, прилежно обегали ее по краям – на север, на восток, на юг, на запад, описывая все меньшие и меньшие квадраты. Косилка звонко стрекотала, из – под ножей брызгали головки клевера, редкие золотые искры уцелевших после сбора одуванчиков, муравьи, палочки, камешки, остатки прошлогоднего празднования Четвертого июля – обгорелые шутихи и кусочки трута, но главное – за ней стлался прохладный, чистый поток сочной зеленой травы. Дедушке уже представлялось, как она щекочет его ноги, охлаждает разгоряченное лицо, наполняет ноздри извечным ароматом вновь родившегося лета и обещает: да, мы все – ВСЕ! – проживем еще целый год.