Ну а потом Фелисьен, опираясь на свою незыблемую репутацию пьяницы, мог бы, например, возмечтать о политической карьере и во время избирательной кампании был бы вынужден пить на людях. Да тут сюжет для целого романа — основательно проспиртованного, до одури натуралистического и конечно же психологического, но меня клонит в сон при одной мысли об этом. Слишком я погряз в настоящем. Какой-то встречный поток, как я ни бьюсь, выносит меня в наше время, и от его волн оседают в моей голове все нынешние шлаки. И не хочется мне рассказывать ни о зеленых холмах, ни о веселых деревенских пьяницах. А потому расскажу я вам другую грустную историю на ту же тему. Происходить она будет в Париже. А героя будут звать Дювиле.
Итак, жил в Париже — а дело было в январе 1945 года — некий Этьен Дювиле, лет тридцати семи — тридцати восьми от роду. И он безумно любил вино. Но к несчастью, вина у него никогда не водилось. Оно стоило двести франков бутылка, а богачом Дювиле не был. Служил он по казенной части и был бы рад-радехонек брать взятки, если бы было за что, да только место ему досталось недоходное. А надо вам сказать, что у него были жена, двое детей и семидесятидвухлетний тесть, желчный и капризный старик, который каждый месяц с видом благодетеля отдавал в семейный котел свои жалкие полторы тысячи франков пенсии, зато есть мог один за целую ораву тестей, да только кто б ему дал. Свинина в ту пору стоила триста франков килограмм, яйца — двадцать один франк штука, а вино, повторяю, двести франков бутылка. Вдобавок холод стоял собачий, в доме минус четыре, и ни угля, ни дров. Единственным спасением был электрический утюг: когда все собирались дома, его включали в сеть и он переходил из рук в руки. И когда он оказывался у тестя, тот не желал больше с ним расставаться. Приходилось отнимать силой, впрочем, как и хлеб, лапшу, овощи и мясо, когда оно изредка появлялось на столе. Между стариком и Дювиле то и дело вспыхивали ссоры — оба кипели, шумели, язвили и поносили друг друга. Тесть уверял, что за полторы тысячи в месяц он вправе рассчитывать на лучшую пищу и максимум удобств. Зять в ответ предлагал ему, если он чем-то недоволен, вообще убираться на все четыре стороны, а жена, выйдя из терпения, называла Дювиле неблагодарной скотиной. Вообще-то и в прежние времена, когда жилось полегче, зять и тесть с трудом выносили друг друга, однако тогда для их взаимной неприязни находилась пища куда более изысканная и благородная, которая была в то время неистощима, — я говорю о политике. Один принадлежал к радикал-социалистам, другой — к социал-радикалам, и пропасть, лежавшая между ними в силу столь противоположных убеждений, была вечным поводом для стычек, оттеснявшим на второй план все остальные. Но с тех пор, как перевелось вино, не стало и споров на эту благодатную тему. Дело в том, что до войны выпивка и политика шли рука об руку и вместе расцветали пышным цветом. Выпивка подпитывала политику, а политика, в свою очередь, выпивку, и их симбиоз был громогласным и плодоносным. Но теперь, без винных паров, политика стыдливо пряталась на страницах газет. Теперь все жалобы, пламенные воззвания, крепкие словечки и проклятия кружили вокруг самых низменных тем — еды и топлива. Как и многих других, семью Дювиле, словно наваждение, преследовали мысли о съестном. Мечты и сновидения детей, их матери и деда были полны колбас и паштетов, жареных кур, шоколада и пирожных. Дювиле — тот мечтал о вине. Он грезил о нем, желал его с почти чувственной страстью, порой доходя до неистовства; в такие минуты ему казалось, будто душа его комком застревает в пересохшем горле. Замкнутый по натуре, он никому не говорил о сжигавшей его жажде, но стоило ему остаться в одиночестве, как его обступали дивные видения: бутылки, бочонки, кувшины и графины красного вина; пребывая во власти грез, он озирал все это красное изобилие как бы со стороны и чувствовал, что с его губ вот-вот сорвется отчаянный стон обреченного, который из последних сил пытается удержать ускользающую жизнь.