Выбрать главу

— Нет, — говорит, — экого указу. А хошь, — говорит, — я тебе сына выстараю?

— А дородно бы, ваше благородие.

— Пойдем, — говорит, — на фатеру.

Вот пошли. А он дорогой все про себя хвастает: я, говорит, не простой человек; я, говорит, и в Питере всему начальству приятель; я, говорит, и самого набольшого там, первого после царя… «долги руки» какого-то… знаю: колько раз во дворе у него бывал.

— А по что же, — говорю, — ваше благородие, ты с экими людьми советен, а в нашем городе живешь?

— Не своей волей, — говорит: — меня тоже сослали.

— Так как же, коли себя не мог отстоять, моего-то Васюху выстараешь?

— А то я… дело другое… Я самому царю сгрубил.

— Вре, ваше благородие!

— А вот блажь нашла: не по что, говорю, указов вы давать, чтобы в каторгу ссылать. А царь-от и говорит: «А? Коли ты так, так сам в ссылку пошел… вот тебе»! говорит.

Я про себя думаю: все врешь, паре; а сам говорю:

— А что, тебя там, в Питере-то, как ссылали, на кобыле, или инако как стегали?

— Что ты, говорит, глупый! Разве нас, благородных, стегают?

— Да ведь, уж коли сослали, так как ни на есть, да вспрыснули же?

Он осерчал; расходился.

— Хошь ли, что ли, я те бумагу напишу? — говорит.

— Пиши! — я говорю.

— А что дашь?

— Нет, ты купец, скажи наперво цену, а я после: так и станем торговаться.

А он вдруг и заломи: — три целковые, говорит. Это десять с полтиной.

— Нет, — говорю.

— А что? Ты давай свое!

— Нет, долга песня нам торговаться.

— Ничего. Ты давай свое.

— Ладно: хошь гривну?

Он опять осерчал. А я все свое. А он давай сбавлять; сбавил уж он до полтинника… рубль семьдесят пять копеек.

— Да постой, — говорю, — что это мы торгуемся: товар-от где? Ты наперво напиши, да вычитай; я еще, может, тебе и надбавлю, как ладно напишешь.

Вот он написал и вычитал. Дородно таково написал: не по правилу, говорит, ссылают. И жалостливо!.. Ну, и приврал небольцу: написал, будто мы со старухой сидим, да слезы проливаем… ровно в песне. А какое: я от роду не плакивливал. Ну, да это что? Быват, и поверят. Вот и говорю я: дородно, кажись, написал: хошь пятиалтынный (пятьдесят две с деньгой)? Он опять осерчал.

— Ты, — говорит, — видно, тоже выжига, пошел вон!

А я, как бы сбить, говорю:

— Я ведь темный человек… Ты, говоришь, самому царю сгрубил, так боюсь: не написал бы ты и тут каверзы какой: не растянули бы нас с тобой вместе. Вот что, ваше благородие!

Как взъярит он тут; да меня по шее. Хотел было я караул кричать, да стерпел: думаю, как начальство узнает, так и вправду не взбубетенили бы.

Так и не написали. Тут я пошел в острог… к Васюхе.

— Домой, — говорю, — идти лажу.

— Так что? — говорит. — Иди! Что тут попусту-то проедаться!.. И без тебя отзвонят. Только смотри: мне Пашка глухой шесть гривен с пятаком должен, так стребуй!.. деньгами брал. А опять Мишке Бочкаренку я полтину за семя должен, так скажи: «Он мне не приказывал, а я не знаю»!

— Ладно, ладно, — говорю.

— Только ты мне денег оставь, — говорит.

— А на что тебе, — говорю, — деньги? Житье тебе дородно будет: харчи, одежа казенные, податей не спросят… а, бывать, и жалованье пойдет: робить сташь, так…

Это все я его разговариваю.

— Да на, однако, — говорю.

Тут я и отсчитал ему три с полтиной.

— Мало, — говорит.

— Да на что тебе эко место?

— А палачу, — говорит, — дать надо.

— А по что?

— А помнишь, как он этта хвастал?

— Полно! Все ведь уж до смерти не застегает. А и захлестнет, так одинова умирать: все к тому же Богу угодишь.

— Ну, ладно. Только, Христа ради, загороди ты нашу полянку от филяевцев. Осенью я свиней ихних застал.

— Ладно: загорожу, — говорю.

А я все-таки денег боле не дал: так с рублем серебром и ушел. А ноне, поди, и сам спасибо сказывает: и без денег отбоярился. А палач врал все… хвастал. Как мы в остроге сидели, так его по другому делу привозили; так сказывал: захочу, говорит, так сразу захлестну; моя, говорит, воля; мне никто не указ; нас, говорит, во всей губернии только трое таких: губернатор, архиерей да я — всяк по своей части набольший; все начальники в губернии и сам вица-губернатор губернатора боятся; а я? Ни я его не знаю, ни он меня не знает.

А жаль мне Васюхи-то! Все думаю, как бы его воротить.

— Да ты не рассказал все, за что он сослан.

— А вот постой. Все с краю расскажу: не все вдруг…

— Ишь ты, снова начал старик, собравшись с мыслями, — у меня другой сын был… помене. Крестили-то его Алешкой, а все боле Мухорой звали; оттого, что из себя экая мухора был: черномазый, испитой, а сам такой вертячий. А Васька, тот детина большой был… красный такой, и просужий был. Этот все около дому, все в дом, да в дом, а Мухора — тот не то: песенник! — И с измалетства все их совет не брал… все дерутся! А такая заноза этот Мухора был. Даром, что Васька экой медведь был, а Мухора все верх брал… ино мне бедно на него бывало. А тут еще у них из-за девчонки вышло. И девчонка-то дрянь: только кости да кожа… такая же песенница, как и Мухора. Уж не знаю, чем она Васюхе-то поглянулась. А она все к Мухоре льнула: так вот от этого-то у них еще боле пошло промеж себя. Васька стал похваляться: «Ужо говорит, каков-нибудь я тебе да буду». — Полно, говорю я, Васька! Не нажить бы беды… да и грех. — «А что грех, говорит: — мне от него терпеть мочи не стало». — «Плюнь, говорю я, Васька. Право, плюнь! Смотри…» «А я уж знаю, говорит». Ну вот, ладно. Собрались они оба в сузем[29] на верх Утицы. Васька в лодке поплыл, а Мухора с ружьем горой пошел — непоседа такая был. Вот Васюха выплыл, а Алешки нет. «Где?», говорю. — «А лешак его знает: с ружьем суземом пошел». — Вот день нет, и другой нет. — «Ой, опять говорю я, не нажить бы беды, Васюха! Нет ли на тебе приметины какой!» — «Мало ли, говорит, — какие приметины бывают? Не все от того: быват, барана резал». — «Так в огне бы сожег, говорю, — либо в воде утопил». «Ишь ты; он говорит: — рубаха-то и всего два раза надевана; а с этим топором я в век не расстанусь… ловкой такой!» — Просужий был такой Васюха-то: не то, что пропить что без толку, а ино на свечку Богу не подаст: так же, говорит, сгорит, а Бог-от и впотьмах видит.

А тут и соседи стали приставать: «Где у тя, дядюшка Еремей, малыш-от?» — «А где, говорю: пес его знает, где шатается». — А промеж себя, вижу, шибко шушукаются. А потом вдруг всем миром собрались: отдайте нам Алексиюшка, говорят. — Мне бедно это: до того все Мухора да Мухора, а тут вдруг Алексиюшком стал! А бабы, так те еще боле пристают. Послали с известьем в город: пропал, мол, а меня с Васькой в правленье засадили, да и к дому сторожей нарядили. До того, как начальство кого посадит, так ходи по воле; только как спросят, так тут будь. А тут и сторожу правленскому не верят: своих сторожей приставили, никакой вести не допускают.

Вскоре вдруг по деревне крик такой поднялся: мужики горланят, бабы воют, воют… ровно пожар. А это Мухору-то отыскали. Думаю, видно, лешак пособил. Ребятишки в степу-то камнями фуркать стали. Пришел, думаю, час смертный. А уж и рад, что запёрт… за сторожами сижу; а все боюсь: убить — не убьют, а изувечить — изувечат… Не что возьмешь!

Вот в долги ли, в коротки ли, из города начальство наехало… людно таково. Исправник приехал, приехал становой, наш помощник окружного, стряпчий, лекарь, писарь городской с ними же, а с лекарем еще какой-то, который потрошит. Вот сколько! — Вот ты востер, ваше благородие: все один по эким делам ездишь; одному-то тебе и боле попадет, да и нашему брату легче: на одного-то все мене сойдет, а то на семерых… чем соймешься?

Поплыли все туда, где Мухору-то нашли. И нас поняли с собой, и народу людно. Гляжу — и Машка с нами. Мухорина-то подружка. По что бы, думаю? Вот приехали. А Мухора лежит на бортинке: листьем прикрыт и сучьями завален. Сор-от духом разбросали. Вижу — Мухора и есть, весь в крови… засечен… и вонь такая! — «Твой это сын?» спрашивает меня исправник, столь сердито. Я вижу, что запереться нельзя: соседи признают, да и лопотина[30] его. — «Да, мой, говорю, надо быть, ваше благородие: ишь весь в крови запачкан, так не разберешь». — Потом Ваську спрашивает: «Это твой брат?» А тот в одно слово говорит: «Мой, видно». — «Видно! надо быть!» — передразнил исправник. А потом соседей спрашивает: «Он это?» А те, как волки, завыли: «Он, он, ваше благородие». Тут стали писать… пень отыскали матерой. То исправник, то стряпчий скажут, а писарь все пишет… и все пустое: в кую сторону голова загнулася, которая нога скорчилась, куда рука засунута, которое место просечено… какие прорехи на рубахе — и те все выписали! Потом исправник позвал Алеху Долгого: «Покажи, говорит, откудова ты увидал?» Тот отвел не так-то далеко: «Вот тут, говорит, я прилучился». Ишь, я думаю, куда его леший занес! Опять исправник говорит: «А где он его засек»? Алеха опять показал: тут кровь нашли. Потом Машку спросили. А она, потаскуха, близко Мухоры воет-лежит, причитает; видно, жаль дружка-то. Привели ее. «Ты отколя видела?» И она отвела место: далеконько, а видно. «Я, говорит, корову искать ходила…» Лешай, видно, у нее корову-то унес. А просто: либо сама за ним, курва, пошла, — сговорились, — либо как пронюхала. У них ведь, у долговолосых, где надо, так нет ума: а где не надо, так и нашему брату того не догадаться. — Только исправник ей и говорит: «Ты это после расскажи». — А не по правилу ведь исправник молвил ей это, ваше благородие?

вернуться

29

В говорах Сибири и северных регионов дремучий, глухой лес, глушь.

вернуться

30

Платье, верхняя одежда.