Когда Смачный разделся и, отхаркавшись над плевательницей, сел за стол, крестьянин оглянулся вокруг в коридоре, подошел ближе к двери, погладил еще раз бороду, постоял минуту, переступая с ноги на ногу, потом решительно снял с головы шапку, взялся за ручку и осторожно, чтобы не стукнуть дверью, открыл ее и вошел в кабинет Смачного. Поклонился еще раз и подошел ближе к столу.
— Вырос ты как! А я ж тебя, Дениска, еще совсем маленьким помню, совсем еще маленьким...
Смачный всматривается в лицо старика, в его седую бороду, лысину пожелтевшую, морщинистую и не узнает, никак не может припомнить, кто это такой.
— Садитесь. Да, да, я был маленьким дома, совсем маленьким. Садитесь...
— Мы привыкши, благодарим... К тебе я, Дениска, с делом одним, с большим делом одним, с большим делом...
— С каким?
— Мне дома посоветовали. Езжай, говорят, к Денису, он все может, так я прямо к тебе, как к своему...
— Ага...
— А было это... ехал я в позапрошлом году к дочке Арине, что в Липовичах замужем. На вокзале, пока ожидал поезда, захотел есть. Ну, зима, так я в рукавицах был, где ж оно без рукавиц зимою. Я, это, снял рукавицы, чтоб они сгорели, можно б их и под мышки взять, и положил их на стол, где чай продают. Вынул это я хлеб, чтоб отломать ломтик, а меня и заштрафовали на три рубля: зачем, говорят, рукавицы положил на стол?.. Спросили, кто я, ну, я сказал, а адреса не назвал своего, а на Любаничи показал, не думал, что так будет. А в этом году меня нашли и еще за обман оштрафовали, да пени, и всего па 10 рублей и 43 копейки... А где же их взять? Разве я заработаю? А сыновья не хотят платить... Я думал, может, люди шутят, потому что рукавицы того стола не съели, аж они еще и за обман... Так помоги уж, что мне делать?..
— А ты откуда, дядька?
— Из Саёнич я, мы с твоим отцом, бывало, в делянках лес валили... Отец Арины...
— Ага...
— Так что же мне делать?..
Старика беспокоил штраф. Из-за него старик прошел пешком семьдесят километров в город к своему человеку в надежде, что это поможет. И теперь он ждал ответа, стоял перед столом Смачного, моргал глазами, пытливо смотрел ему в лицо. Смачному стало смешно от рассказа старика.
— Ха-ха-ха! Штраф за рукавицы! Ха-ха-ха!..
— Неужто за другое,— за рукавицы...
— Ха-ха-ха!.. Хорошо. Хоть меня и не касается это дело, но я уже сам возьмусь, не стоит вас посылать в соответствующие учреждения, будете ходить, ходить и ничего не выходите... В наших учреждениях, дедушка, трудно добиться чего-нибудь... Я сам возьмусь, дело это интересное. Факт типичного бюрократизма. Штраф за рукавицы!.. Ха-ха-ха!..
— Конечно... За рукавицы...
Старик с некоторым удивлением смотрел на Смачного и не знал, смеяться и ему или нет. А Смачный тем временем сменил выражение лица на серьезное, взял ручку и начал записывать что-то себе в блокнот.
— Хорошо... Будьте здоровы!.. Всего доброго... Я сам возьмусь. Я запишу вашу фамилию... Та-ак... Всего доброго!
— Будь здоровенек! Вот благодарю тебя, Дениска! Хорошо, что люди посоветовали...
Крестьянин тихонько, боком, держась спиною к стене, отошел к двери и осторожно, но плотно прикрыв их за собой, исчез неслышно. Смачный прошелся по кабинету в угол возле двери, где стоит плевательница, прицелился и плюнул в самую середину ее, потом вытер платочком губы и опять сел за стол.
Было желание думать, отдаться размышлениям:
«Странно! Не понимаю!.. Как можно дойти до такой степени самодурства, чтобы штрафовать крестьянина только за то, что он положил на буфет свои рукавицы? Ох, этот наш транспорт!.. Этот факт заставляет думать. Об этом надо кричать, чтобы слышала вся общественность! Это типичное, образцовое, если можно так сказать, проявление бюрократизма на нашем железнодорожном транспорте!..»
И потом, когда в кабинет вошел беспартийный деловод, худой, сутулый мужчина, Смачный с возмущением подробно передал ему историю с рукавицами крестьянина. Свой рассказ он закончил нарочито подчеркнутыми, высказанными с некоторой иронией словами.
— Это может быть только у нас! Только у нас, в России... Такой смешной и возмутительный, позорный факт!
Деловод смотрел на него, склонял голову в знак согласия, улыбался. Потом положил перед Смачным стопку бумаг и вышел.
В половине одиннадцатого Смачный просматривал свою почту. Он перебирал присланные пакеты и личные письма, перечитывал адреса, всматривался в штамп или печать на конверте и откладывал пакеты, пока не читая. На одном из конвертов узнал знакомый почерк.
«Опять что-нибудь?..» — подумал он.
Оторвал полоску от конверта и на узком листочке бумаги, густо исписанном, прочитал свое имя.
«Денис!»
Так начиналось письмо. Смачного это непрочитанное письмо почему-то беспокоило.
«Ну, что он еще хочет?.. Пишет... Одни лишь неприятности...»
При этих словах Смачный скривился и поднялся с кресла. Но читал письмо дальше.
«Я в недоумении, почему ты за все время не ответил мне ни на одно письмо? Я спрашивал знакомых, думал, может, ты в отъезде. Я послал тебе четыре письма, а от тебя ни слова. А мне сейчас так хотелось услышать хоть одно слово от тебя, близкого друга, старшего товарища. В таком положении, как мое, твое слово особенно ценно. Ты же коммунист! А может, мои письма неприятны для тебя? Может, и ты, как некоторые другие из моих бывших друзей, считаешь меня чужим, примазавшимся? Это неправда! Конечно, ты так не можешь думать, ты ж меня знаешь с самого детства, как комсомольца и как партийца. Я в одном письме просил тебя сходить и поговорить по моему делу, так ты не ходи, потому что, наверное, нехорошо тебе идти и говорить... Мне все почему-то думается, что ЦКК уже решила мой вопрос и подтвердила то решение. Неужели так? Это страшно. Я ничего не понимаю. Это дико, дико! Я оказался чужим, изгнанным, а за что? Я спрашиваю тебя: за что? Неужели надо признать и оправдать мотивы педсовета, апелляционной комиссии? Я посылаю тебе выписки, скажи, неужели это правильно? Это равносильно тому, что оправдать голый, ничем не оправдываемый формализм... Я еще не знаю, что со мной будет, но я совсем не жалею, что всегда, начиная с ученической скамьи, интересовался и участвовал в активной общественной работе, что много читал, что не жалел своих сил и здоровья для этой работы. Ты ж помнишь, как мы работали, наверно, помнишь, как я в одной рубашке, босой ходил с отрядом по лесу в засады на бандитов? Я много и преданно работал и последние три года. И вот после всего этого, ты понимаешь, как это дико,— меня так легко обозвали чужим, карьеристом, примазавшимся и, когда был решен мой вопрос в ячейке, некоторые говорили: ага, его карьера кончена! И это после того, как, ты же знаешь, Денис, я отдавал работе все, все силы, способности... Меня назвали пролазой, от меня отвернулись некоторые из тех, кто ходил в лучших друзьях, когда я был в профкоме. Они сторонятся меня, боятся меня. Почему так? Неужели это надо? Неужели это правильно? Что ж мне еще сделать? Знаю, меня от партии и от союза никто не оторвет, никогда, но как же это? Вот почему я, очутившись без квартиры, без куска хлеба, бросил все и уехал, куда глаза глядят...»
Смачный дочитал письмо, свернул его и сунул в карман.
«Эта история вредит моим нервам. Что он от меня хочет? Должен же понимать, что вступиться за него я не могу, я коммунист, партиец, а он оказался социально чужим... Не могу я. Я партиец».
Посидел немного так, рассуждая, может или не может чем-нибудь помочь своему бывшему другу. Друга своего Смачный хорошо знал, и потому на миг у него появлялось желание вступиться за друга, но на смену этому чувству шли холодные рациональные рассуждения, и Смачный приходил к совершенно обратному выводу. Рассуждая так, Смачный просматривал бумаги, перечитывал их и позабыл о письме.