Выбрать главу

Нет, не жалел он о браке с Аллой, все-таки семнадцать лет вместе прожили. И дочь Ксению любил очень. Не было бы ее, развелись бы давно, не дожидаясь, пока подрастет. Да и еще что-то не пускало. Может, остатки совести, может, была у него все же к Алле любовь, да только ветра новой, постперестроечной жизни ее погасили.

С самого начала у них с Аллой все пошло как-то боком. И виноват в этом был только он, торопившийся стать взрослым, убедивший себя, что любит Аллу навеки. Убедил ли он так же ее? Трудно сказать даже сейчас. Ребеночек у них появился очень быстро. 8 марта первое свидание, а родилась дочка уже в следующем апреле. Так что свадьбу на этот раз пришлось ускорять и родителям, поставленным перед фактом. Вряд ли оба, уже в двадцать два года, были настолько наивны, что не понимали, от чего появляются дети. Не береглись, намеренно, вместе. Время подошло. Вот и завели семью. А может, «пути небесные» так распорядились. Не ради них, ради Ксюши, выросшей и красавицей, и умницей. Конечно, и Валерий Алексеевич, и Алла были солидарны в одном, даже спустя семь лет после развода — дочь у них будет не просто незаурядной, но даже выдающейся.

Сколько стоит любовь?Сколько стоитУлетать, отпадать,Умирать, воскресать?Что на чашу весовУронить мне такое,Чтобы все-таки знать,Сколько стоит сказатьЭто Слово.

Вспоминая те годы, Валерий Алексеевич вздыхал мечтательно и грустно: «Не понимают, не ценят люди главной особенности брежневского счастливого, застойного времени. Никогда больше, ни в одной стране мира не будет такого, чтобы все, понимаете, вся страна, были озабочены только одним — любовью. Дома, на работе, на службе, на отдыхе, в творчестве, в кино, в песнях, в искусстве — царила тогда любовь! Да, в СССР не было секса и порнографии в их западном понимании. Но столько любви никогда не было ни в одной, отдельно взятой стране, и никогда, никогда больше этого не будет.

Мне тут же начнут кричать про очереди за колбасой и отсутствие Шопенгауэра в широкой продаже… Да только не верю я этим людям. Колбаса им была нужна, да только сколько им не дай ее, все равно ведь не насытятся, а вот Шопенгауэр. Философ, утверждавший, что есть только два пути — путь наслаждения любой ценой и путь уменьшения страданий. Если бы интеллигенция действительно хотела Шопенгауэра, не продалась бы за «чупа-чупс» в перестройку. Колбасы она хотела и туалетной бумаги. Безостановочное пищеварение и комфортное выделение — вот предел мечтаний диссидентщины того времени. А колбаса… Была, была колбаса. И было ее ровно столько, сколько нужно, чтобы не надоедала… А кто действительно хотел, тот мог найти и прочитать все, что угодно. А вот сейчас и колбаса невкусная, и ничего, кроме Устиновой, большинство все равно не читает… А любви нет Секса зато сколько угодно. Сбылась мечта Познера, будь он неладен!

Куда серьезнее я отнесусь к тем, кто скажет, что та страна любви 70-х — 80-х («Любовь — волшебная страна!» — пели «Самоцветы») — та страна была безбожной страной, потому и рухнула… И соглашусь с ними.

Но все-таки ту страну жалко. А какой станет новая Россия — я еще не знаю.»

Глава 10

1989. На 23 февраля Валерию Алексеевичу подарили много цветов и еще больше книг.

Дети со всей школы отлавливали учителя на перемене. Подбегали, распахивая огромные глаза, стыдливо мялись, потом из-за спины протягивали букеты, открытки, перевязанные красными ленточками книги. Или, если дело было на уроке, хором кричали: «Поздравляем!», — срывались с мест и окружали смущенного литератора. Кабинет русского языка был весь в красных гвоздиках. Отдельно, в огромной вазе, стояли алые розы. Книги Валерий Алексеевич тут же прятал в стол — сколько раз он просил детей не дарить ему ничего, объяснял, что это неэтично, что ему неудобно принимать подарки от своих учеников. Но все тщетно. Правда, коробки конфет, кофе, всякие одеколоны дарить перестали. Но от цветов и книг ни в день рождения, ни на 1 сентября, ни 23 февраля было не отвертеться.

Молодой учитель посоветовался с директрисой, с которой был в приятельских отношениях, и с организатором воспитательной работы — они сказали махнуть рукой и успокоиться. Все равно младшеклассники и без всякого повода частенько подкладывали учителям на стол то яблочко, то пару конфет, оторванных от своего завтрака, и бороться с этим было бесполезно. Мужчин в школе было мало — только физрук, военрук, географ и… он. Разгадать такое отношение детей к учителю было несложно. Стоило открыть любой классный журнал и посмотреть на последние страницы, как все становилось ясно. В некоторых классах у половины учеников в графе «родители» значилась лишь мама.

И все-таки какая большая разница между русскими и латышскими детьми! Хорошо, что эта школа была русской. Взять хотя бы сочинения на свободную и любимую детьми тему: «Если бы я был волшебником!» Латыши обычно старательно перечисляли дорогие вещи, которые они бы себе «наколдовали» в этом случае: велосипеды, машины, куклы, яхты и видеомагнитофоны. А русские «простодырые» детки искренне писали о том, что «лишь бы не было войны», или о том, что в первую очередь они бы вылечили всех больных детей и взрослых.

Когда родилась дочь, Иванов сначала продолжал подрабатывать сторожем, потом понял, что это положения не спасет, и после третьего курса перешел с дневного отделения на заочное.

Его тут же пригласили учителем русского языка и литературы в латышскую школу на Авоту, неподалеку от филфака. Студент сначала отказывался — ведь он и педпрактики еще не проходил в универе, и понятия не имел даже о том, как заполнять классный журнал. Не говоря уже о методике преподавания, тем более русского как иностранного, точнее, неродного, если говорить о латышах, языка. Да и латышский язык он тогда не знал совершенно. Если без эстонского на островах, например, было не обойтись, там он звучал повсюду, поскольку русского населения, кроме военнослужащих на Сааремаа тогда уже не было; то в Риге, с ее на две трети русским населением, без латышского можно было обойтись совершенно безболезненно. Испытавший еще в детстве на своем собственном опыте, что такое бытовой национализм, Иванов тем не менее не питал никакого неуважения к латышам, да и к любым другим национальностям. В Эстонии он получил хороший урок, лишивший его излишних иллюзий по поводу «советского братства народов», но в Латвии все это быстро позабылось; да и к тому же молодой человек был не настолько глуп, чтобы не понимать — в любом народе есть хорошие и плохие люди. Просто системы координат у многих не совпадают. И потому кажется, что в одном народе хороших людей больше, чем плохих, а в других — меньше.

Приняв для себя это нехитрое умозаключение за аксиому, он больше не заморачивался этим вопросом. Поэтому латышский язык он не учил не потому, что плохо к нему относился, а потому, что незачем было.

В Кингисеппской средней школе уроки эстонского были со второго класса, да и среда помогла — он вполне прилично изъяснялся и читал; телевидение поначалу на острове вообще было только на эстонском языке — это тоже поспособствовало. Вражду с эстонскими школьниками подросток на язык никогда не переносил. Слишком не усердствовал, но природные способности помогли — проблем с эстонцами в общении у него не возникало.

В Ригу Иванов приехал после девятого класса. Учить латышский в десятом классе «с нуля» его, как сына военнослужащего, никто не заставил.

Правда, какие-то лекции по латышскому языку и даже экзамен были в университете, но и там вопрос решился просто. Перед экзаменом Сашка Боготин выпросил у матери, работавшей на центральной книжной базе, жуткий дефицит — несколько томиков Ремарка на латышском языке. Этого подарка преподавателю хватило для того, чтобы все четверо ребят сдали экзамен. Латыш был мужиком добрым, пожившим на свете, главное, что запомнилось всем студентам из его лекций, которых они практически не слушали, — это назидательная фраза: «Смотрите на все глазами филолога!» И действительно, не раз потом вспоминался этот урок Иванову. Мир слов, мир языка, его структуры, стилистики, сравнительное языкознание — все пригодилось в жизни и в работе. Без этого простого совета — смотреть глазами филолога было бы трудно понять некоторые сокровенные вещи из области понятий, смыслов, истинных значений слов — и их подмены, ловко совершаемой социальными манипуляторами при каждой революции или перестройке.