В Париже он посоветовался с военным врачом, о котором шла молва, что это человек, сведущий и в психиатрии. При виде Рыцарского креста Динклаге врач сперва был крайне осторожен, но, прощупав своего собеседника, в конце концов все же соблаговолил объяснить:
— Конечно, у вас премиленький неврозик, господин камрад. Но по нынешним временам он скорее является признаком здоровья. Меня больше тревожат те господа, у которых его нет, потому что все, что с ними происходит, они считают абсолютно нормальным. А душевные травмы, к которым это приведет? Нет уж, увольте!
Динклаге понял: врач сообщил ему, что он страдает коллективным неврозом. Они договорились о следующей консультации, но Динклаге больше не пошел, потому что врач на прощание сказал ему:
— Если позволите, пока один совет: найдите себе симпатичную приятельницу, если вы этого еще не сделали!
«Значит, он слишком недооценивает мой случай», — подумал Динклаге. Он не знал, что д-р К., когда Динклаге ушел, записал в истории болезни: «Шизофренические сдвиги с 1941 г.». Судя по всему, это был ошибочный диагноз. Галлюцинации, о которых рассказал врачу Динклаге, не свидетельствовали о начинающемся расстройстве психики. Динклаге был не шизофреником, а шизоидом, то есть просто чересчур впечатлительным человеком.
Против артроза тазобедренных суставов, начавшегося тоже в Африке, Динклаге вот уже несколько недель принимал новый кортикоидный препарат, который опробовал на нем дивизионный врач д-р X. Препарат помогал ему, хотя бы днем избавляя от болей. Он избегал принимать свое лекарство в канцелярии батальона, чтобы не просить для этой цели воды; впрочем, он знал, что фельдфебель и писарь замечали, когда он на кухне наливал воду в стакан и шел с ним наверх, в комнату, где распорядился поставить себе походную кровать.
Всякий раз, в одиннадцать часов утра, когда он глотал свои таблетки, до него доносился отчетливый гул самолетов. Динклаге подходил к окну, открывал его. Воздушные армады летели на большой высоте к востоку. Динклаге пытался прикинуть, сколько эскадрилий истребителей-перехватчиков понадобилось бы, чтобы рассеять такие мощные соединения бомбардировщиков. «Если бы у нас еще были истребители, — думал он, — они должны были бы перехватить американцев уже над Бельгией. А так они запросто могут себе позволить летать без прикрытия истребителей». Динклаге не испытывал волнения, размышляя о состоянии дел в небе, потому что уже пережил все это в 1943 году на Сицилии и в начале нынешнего года во Франции. Он только удивлялся, что слова «если бы у нас еще были истребители» и имя «Герман Геринг» до сих пор вызывали у него ожесточение. «И это вместо того, чтобы радоваться всему этому чертовскому хаосу, — думал он. — Уже само по себе выражение «у нас» здесь абсолютно неуместно. Я должен был бы совершенно автоматически думать: „У них нет больше истребителей"».
Глядя в небо над Винтерспельтом, он, прежде чем закрыть окно, всякий раз думал о том, что хорошо было бы вернуться в Данию. В Дании небо было пустым. Тактические занятия под Раннерсом проходили как в сказке. Командирам рот можно было дать понять, чтобы учения заканчивались на пляжах тихих проливов Балтийского моря. Самому можно было в это время побродить по аллее, воображая, что остаток войны удастся
провести, разглядывая соломенные крыши и цветущие флоксы.
Флоксы отцвели довольно быстро, но даже известие о 20 июля не вырвало Динклаге полностью из его иллюзий, хотя после этого полковник Хофман становился все несноснее. (Командир дивизии генерал фон Ц., держа речь перед офицерами, старательно избегал слова «предатель». Он говорил лишь о «безответственных элементах», и к тому же в таком тоне, словно производил разбор очередных маневров.) Мечты, фантомы. 416-й пехотной дивизии, в которую Динклаге весной перевели из Парижа, не было суждено оказаться забытой в Дании.
Полугородской дом на одну семью, покрытый серой штукатуркой и безликий среди выбеленных крестьянских домов и сараев из грубого бутового камня деревни Винтерспельт, был реквизирован и превращен в штаб-квартиру еще той частью, которую они сменили. Эта часть, входившая в 18-ю мотодивизию, проделала весь путь отступления через северную Францию и Бельгию, пока в начале сентября не остановилась буквально в первой же немецкой деревушке у границы. По каким-то причинам американцы прекратили преследование.
— Я полагаю, у них трудности со снабжением, — сказал майор, которого сменял Динклаге. — А ведь они могли бы гнать нас до самого Рейна, настолько мы выдохлись.
И он начал рассказывать истории о котле под Фалезом, из которого 18-й мотодивизии едва удалось вырваться.
Он был в мрачном настроении, потому что его часть, как он утверждал, разумеется, ничего точно не зная, отправляли в Россию. Он поздравил Динклаге.
— Здесь как осенью тридцать девятого. Вы где тогда были?
— На Верхнем Рейне.
— Ну, тогда вам все известно. Немножко разведки, время от времени перестрелки, а в остальном… Смешная тогда была война. Вы не находите?
Динклаге согласился.
— Меня бы не удивило, — сказал майор Л.,- если бы война кончилась так же смешно, как началась. Если вам повезет, господин камрад, вас застанет здесь перемирие.
Динклаге посмотрел на него так, словно перед ним был сумасшедший, и переменил тему.
— Не думаю, — сказал он, — что вас отправят в Россию. Насколько я знаю, ваша дивизия остается в составе пятьдесят третьего армейского корпуса.
Динклаге говорил наугад — просто хотел сказать что-то приятное. Когда его предсказание сбылось и 18-я мотодивизия отправилась не в Россию, а всего лишь в Кобленц (приведение в боевую готовность для операции, которая тогда, в целях секретности, еще называлась «Вахта на Рейне»), майор Л. несколько дней подумывал о том, не донести ли на Динклаге за безответственное разглашение известного ему, очевидно, приказа об операции (нарушение недавно вновь подтвержденного приказа фюрера № 002252/42 о соблюдении секретности), но потом решил этого не делать, поскольку он, во-первых, боялся, что Динклаге, оправдываясь, будет всячески обыгрывать легкомысленно употребленное им слово «перемирие», а во-вторых, был от природы человеком, любящим покой.
Когда Динклаге в беседе с другими офицерами иногда говорит о своих солдатах: «Моих людей надо лучше снабжать продовольствием» или что-то в этом роде, в его устах притяжательное местоимение звучит так, словно он употребляет его в кавычках. Командир полка, все замечающий полковник Хофман, уже однажды отчитал его за это. («Я запрещаю вам подобный тон, господин Динклаге!» — «Слушаюсь, господин полковник!» — «Эти люди — действительно ваши люди. Я требую, чтобы вы это поняли!» — «Я исправлюсь, господин полковник».)
— Если бы я был женат, — сказал он однажды Кэте, — я бы воздерживался от слов «моя жена».
— Конечно, это произвело на тебя впечатление, — заметил Хайншток, когда Кэте передала ему слова Динклаге. — Он хорошо знает, чем можно произвести на тебя впечатление. — Обычно Хайншток избегал показывать свою ревность.
Слово «враг» Динклаге употребляет с такой же опаской и сомнением, как и притяжательные местоимения. Ему нравится, что полковник Хофман никогда не говорит о враге, а всего лишь о противнике, кроме тех случаев, когда не может обойтись без таких терминов, как «вражеские позиции».
— Вам достаточно знать обстановку противника в непосредственной близости от вас, — говорит он, например, майору Динклаге, когда тот начинает критиковать авиацию. — Ваши люди занимают высоты на восточном берегу Ура, американцы — на западном. Вам отнюдь не возбраняется установить, каковы силы и точные позиции противника. Я даже настаиваю на том, чтобы вы своих людей в этом смысле подстегнули.