Дороти, который, сидя в камере, отвечал адвокату, пытавшемуся найти смягчающие обстоятельства, всегда одно и то же: «Знаете, я из тех, кто всегда все доводит до конца».
Нелогично было лишь то, что через некоторое время она начала описывать провинцию Оахака в Мексике так, словно в один прекрасный день эта провинция могла заменить ему округ Клинч в штате Джорджия.
Как отреагировал бы Боб, если бы он рассказал ему эту историю, Кимброу знал заранее. «Ах, вот в чем дело! — воскликнул бы он. — Вот почему ты пошел в армию!» Подобные истории-да, впрочем, любые истории — легко могут привести человека к неправильным заключениям.
В тот день, когда он безуспешно искал Дороти в Нью-Йорке, он схватил воспаление легких, притом лишь потому, что, выйдя из дома, в котором она жила, сам того не сознавая, пошел по Кларк-стрит до самого конца, где она упирается в Ист-ривер, откуда дул такой колючий северо-восточный ветер, что любой другой заметил бы это и немедленно повернул назад. Он же остановился и стал смотреть на непроницаемые, словно сжатый кулак, башни за рекой, лишенные теней в этот час, — воплощение насилия, овеянное ледяными ветрами, дующими с разных сторон; он провел так несколько бесполезных и опасных минут, спрашивая себя, должен он ненавидеть Дороти и южный угол Манхэттена или восхищаться ими, потом наконец, но уже слишком поздно, почувствовал холод и побежал к ближайшей станции подземки. Когда он ехал в экспрессе, который с ревом мчался к мягкому, спасительному югу, у него стала повышаться температура — от Филадельфии к Вашингтону, от Ричмонда к Огасте. Он приехал в Саванну с температурой сорок, уверенный в том, что никогда больше не увидит Дороти Дюбуа. Вот все, что он мог бы ответить Бобу, и это не имело никакого, ровным счетом никакого отношения к тому факту, что несколько месяцев спустя он стоял на учебном плацу в Форт-Беннинге и со скептической ухмылкой прислушивался к рыку одного из сержантов армии Соединенных Штатов Америки.
Маспельт, 17 часов
Он посмотрел в окно, на луговой склон, за которым ничего не было видно и который теперь, в сумерках, был погружен в тень. Майор Уилер полчаса назад вышел на улицу («Надо немного размять ноги», — сказал он) — и теперь вернулся, сел, закурил сигарету.
— Ну, — сказал он, — доктор Шефольд заставляет себя ждать.
— Не могу понять, в чем дело, — сказал Джон.
— Ты должен учитывать, что они могли заболтаться, — отозвался Уилер. — У них есть что сказать друг другу, у этого немецкого эмигранта и немецкого офицера, который хотел бы сбежать от своего высшего военачальника. По-моему, они могут проговорить много часов подряд.
— Но это наверняка означает, что майор Динклаге отказался от своей идеи, — сказал Джон и недоверчиво покачал головой. — Если же он не отказался, если в его календаре что-то значится на эту ночь, то он должен был бы известить меня возможно скорее.
— Это ты так считаешь. А он наверняка раздумал. Готов держать пари на пятьдесят долларов: он давно понял, что его операция не состоится.
— Принимаю пари, — сказал Джон. — Зачем бы он стал требовать к себе Шефольда, если отказался от своих намерений?
— Просто так, — сказал Уилер и выпустил дым от сигареты прямо перед собой. — Вплоть до прихода Шефольда он мог проигрывать свой план сколько угодно.
— Но зачем ему это? — спросил Джон. — Подвергать человека опасности просто так, без всякого смысла?
— Не знаю. — Какое-то время Уилер рассматривал стену за спиной Джона Кимброу, чисто выбеленную стену комнаты в Маспельте, на которой, кроме списка 3-й роты, ничего не висело. — Я полагаю, это его способ распрощаться с нами. Он хочет нас устыдить. Заставив прийти Шефольда, он говорит нам: «Видите, я этого хотел. Действительно хотел. А засим — адьё!»
— Проклятье! — сказал Джон. — А ведь это было бы большое дело. Пожалуй, самое большое за всю войну.
— Какой смысл размышлять о невозможном, — сказал Уилер. — Ты же мне только что сам доказал, что из этого никогда бы ничего не вышло.
— Да, но только потому, что полк не желает участвовать. Вот если бы иметь перевес сил…
Уилер не дал ему договорить.
— Нет, — сказал он, — даже если бы мы имели численный перевес, нет никакой гарантии, что дело не дошло бы до кровопролития. А если погибнет хоть один солдат, наш или немецкий, майору Динклаге останется только пустить себе пулю в лоб. Это он знает абсолютно точно, и ты, Ким, тоже это знаешь. — Он подумал, потом заговорил снова: — Армия могла бы пойти и на потери, если бы решилась осуществить крупную операцию. Препятствие не в этом. Но майор Динклаге не может себе позволить нести потери. Этим я не хочу, конечно, сказать, что армия действует так от великой мудрости, заботясь-как бы это поточнее выразить, — заботясь еще и о совести немецкого офицера. У армии, разумеется, совсем другие причины отказываться от предложения Динклаге. А возможно, нет никаких причин; возможно, это предложение просто ее не устраивает. Армии отличаются невероятной тупостью.
Он долго держал в руке зажженную сигарету и погасил ее, только когда она начала жечь ему пальцы.
— Пожалуй, армия, которая не отличается тупостью, это вовсе и не армия, — сказал он.
— Я беспокоюсь за Шефольда, Боб, — сказал Джон.
«Значит, он меня вообще не слушал», — подумал Уилер.
— Так тебе и надо, — сказал он. — Ты ни в коем случае не должен был допустить, чтобы он пошел. — И, желая успокоить Джона, добавил: — Скоро выяснится, где застрял Шефольд. Что касается его безопасности, то мы, надеюсь, можем положиться на майора Динклаге.
— Нет, я все же не принимаю твоего пари, — сказал Джон. — Скоро уже половина шестого. Если Шефольд возвращается так поздно, значит, ничего не будет.
— С тобой только и заключать пари, — сказал Уилер. — Сперва принимаешь, потом отказываешься. Но, поскольку я от природы человек честный, не стану возражать. У тебя все равно нет ни малейшего шанса выиграть. Это с самого начала был пустой номер.
— Но тогда я не понимаю, зачем он вызвал к себе Шефольда! — воскликнул Джон. — Махнуть на нас рукой, устыдить нас, как ты сказал, — о'кей, но из-за этого не ставят на карту жизнь человека! Я просто не понимаю, Боб!
«Динклаге потребовал, чтобы Шефольд пришел к нему, а ты не помешал Шефольду пойти, потому что у прусских офицеров и американцев из южных штатов представления о чести весьма схожи», — подумал майор Уилер. Но эту свою мысль он не выразил вслух, а сказал только:
— Ему наверняка не пришло в голову, что он ставит под угрозу жизнь Шефольда. Этот господин привык к тому, что на подчиненной ему территории все происходит так, как он приказал.
«This gentleman»[76]-он произнес это уже вторично, не подозревая, что переходит на тот же тон, каким Венцель Хайншток, желая охарактеризовать Динклаге, говорил Кэте Ленк: «Этот господин».
Поскольку склон за окном погрузился уже в сплошной мрак, Джон Кимброу включил настольную лампу и опустил черную бумагу, скрученную рулоном над окном. 12 октября между пятью и шестью часами на Эйфеле и в Арденнах освещение обычно такое, о котором можно лишь сказать: еще немного, и не увидишь, как из винтовки стрелять. Да и то только в том случае, если день выдался светлым, солнечным, как это было 12 октября 1944 года.
Постучав в дверь, Фостер чуть приоткрыл ее, просунул голову и спросил, не желают ли майор и капитан кофе: как раз есть свежий. Они ответили утвердительно, и через минуту он вошел и, поставив перед ними чашки, налил из эмалированного кофейника кофе с молоком.
— Вообще-то я с большей охотой выпил бы черного, — сказал с усмешкой Уилер, но лишь после того, как Фостер вышел; тем самым он дал понять Джону, что отнюдь не настаивает на черном кофе, а просто иронизирует по поводу мягкости царящих в роте «кофейных нравов».
— Они привыкли насыпать гору порошка, — сказал Джон. — Так что с молоком полезнее.
— Особенно для пожилых господ из штаба полка? Ты это хочешь сказать, не так ли? Господ, которые и без того склонны беспричинно волноваться из-за молодых офицеров?