Выбрать главу

В том, что мною овладел ужас, от которого я уже не мог избавиться до самого конца, он, кстати, не виноват. Помните, однажды я сказал Вам, что готов сделать все, только к одному не готов: попасть в руки нацистских солдат? Это было, когда Вы сообщили мне о желании-что я говорю? о приказе! — Динклаге, чтобы я пришел к нему через линию фронта. Так вот, там, наверху, на склоне одной из высот над Уром я попал в руки человека, для которого, как мне кажется, даже определение «нацистский солдат» недостаточно-вообще не уверен, применимо ли оно к нему. Я не заметил в нем никаких признаков политического фанатизма, зато обнаружил нечто другое — глубоко укоренившуюся способность внушать страх. Террор как человеческое свойство-Вам это наверняка знакомо! Но я за всю свою жизнь еще не встречал человека, который вот так, с первого же мгновенья, внушал бы столь сильный ужас. Единственное, что мне оставалось, — сказать себе, что ведь я добровольно отправился на поиски страха.

Поскольку Динклаге распорядился в своей приемной, чтобы этот человек сопровождал меня и обратно, наш разговор начался с того, что я, прежде чем мы успели сесть, настойчиво попросил дать мне на обратный путь другого провожатого. Он, конечно, сразу понял, в чем дело, стал задавать вопросы, я отвечал. Но я совершил ошибку: не сумел заставить себя рассказать ему, что подвергся физическим издевательствам. Вам, человеку, который долгие годы провел в концлагере, я могу без стыда признаться, что это низкорослое чудовище ударило меня сапогом в зад-так сильно, что я упал. Вам покажется непостижимым, что я утаил от Динклаге доказательство недостойности этого субъекта, умолчав, до какой степени он унизил меня. Я просто не мог. Разумеется, я промолчал не потому, что пожалел его. Поначалу я думал, что веду себя тактично, более чем тактично, оставляя майора Динклаге в неведении относительно поведения одного из его подчиненных: по всей вероятности, ему было бы неприятно узнать, чем с самого начала обернулось выдвинутое им требование. Несколько позднее — Вы, очевидно, понимаете, что обо всем этом я размышлял, уже разговаривая с майором совсем о другом, — я подумал, что, возможно, не хотел выставлять себя в неблаговидном свете. Пожалуйста, поймите, я стыдился сказать об этом пинке. Ведь мне пришлось его стерпеть! И этот стыд, в начале разговора еще очень неосознанный, мешал мне признаться майору, что меня доставили к нему, так сказать, с помощью пинка.

Наконец — извините за столь пространное описание этой истории, но мне надо с ней покончить, чтобы перейти к делу, — итак, наконец я понял, что был во всех отношениях прав, не упомянув о случившемся. Рассказ об этом сразу же внес бы диссонанс в нашу встречу. Вы знаете, как бывает, когда в беседу, которая должна пройти в дружеском тоне, с подъемом, вдруг врывается тривиальнейшая реальность. Как это парализует, как гнетет! Как сковывает ум необходимость заниматься мелкими конкретными вопросами вместо того, чтобы… ах, конечно же, я вижу ироническое выражение в Ваших глазах, покачивание головой, с каким пролетарий следит за беседой двух бюргеров, которым реальность представляется пошлой, а конкретные вопросы - мелкими! (Но можно ли назвать Динклаге и меня бюргерами, если верно, что бюргеры — бюргеры, и никто другой, — мыслят реалистически? Этому меня научила моя профессия, и я убежден, что это и в самом деле так.)

Конечно, Вы правы. Я совершил ошибку, умолчав о пинке. Поскольку, кроме этого, у меня не было особых причин жаловаться, поскольку я не был в состоянии описать тот ужас, который исходил от этого отвратительного существа, просьба моя выглядела весьма неубедительно. Я видел, что Динклаге, будучи человеком вежливым, не хочет показывать, что сомневается в моих словах. Он объяснил потом, что этот человек что-то натворил и потому лучше, чтобы он сопровождал меня, ибо — по праву — может надеяться, что с ним обойдутся не так сурово, если он безупречно выполнит задание командира. Я попытался выяснить, в чем проштрафился этот парень, но Динклаге отказался отвечать; когда же я продолжал настаивать, он сказал только, что провинность его не военная и не политическая. «Ага, значит, уголовная», — сказал я, ибо как раз этого от него и можно было ожидать. «Нет, и не это, — возразил Динклаге. — Я не мог бы доверить Вас преступнику!» Я не знал, что и думать. Но так или иначе этот жуткий тип будет сопровождать меня и на обратном пути.

Только после этого мы сели. И только после этого я позволил себе внимательно рассмотреть г-на Динклаге. Нет, это не значит, что еще раньше, когда он появился в дверях канцелярии, подошел ко мне и пригласил в свой кабинет, я не сделал мысленных пометок. Он хромал, опирался на палку — и все же какая, я бы сказал, металлическая четкость линий; или точнее, пожалуй, сказать так: маленький, изящный, в плотно облегающем мундире, в брюках, не имеющих ничего общего с английскими breeches[89] а напоминающих иератические формы восточноазиатских костюмов (японцы тоже любят прусскую форму!), он казался отштампованным. Так или иначе он сразу же производил впечатление именно прусского офицера. Или оловянного солдатика. «О, — подумал я, — с этим человеком тебе будет трудно». С другой стороны, все это было немножко смешно. Когда мы наконец сели друг против друга за его письменным столом, я попытался нащупать какие-то более индивидуальные черты. Это оказалось нелегко. Драгоценные минуты я провел, созерцая грудь майора Динклаге, прежде чем решился наконец посмотреть ему в лицо. Я не случайно избрал свою профессию. Когда меня сажают перед картиной, мне очень трудно побороть страсть к иконографии. Сейчас у меня было такое чувство, будто я сидел перед картиной. Формы и краски на фасаде немецкого офицера сочетаются по всем правилам искусства-если, конечно, отбросив фанатический пыл, признавать не только абстрактное «чистое» искусство, но и заложенную в нем функцию служить украшением, тягу к орнаментальности и декоративности. Художественный гений целых эпох растрачивался на украшение фасадов. Вы знаете это по Праге, дорогой г-н Хайншток! Конечно, фасад майора Динклаге не показался мне столь же гениальным, как фасад Клам-Галласовского дворца, но все же он меня захватил. К своему величайшему удивлению, я очутился в кругу проблем современного художественного мышления, ибо то, что предстало передо мной, не сведущим в военных делах, этот ансамбль — узкая цветная ленточка справа наверху (сторону я указываю с позиции человека, рассматривающего фигуру, а не с позиции самой фигуры), черно-красно-серебряные кресты и полосы, темно-зелено-серебряный герб, орнаменты из плетеного сурового шнура — все это на серо-зеленом, увы, лишенном вдохновения фоне было не чем иным, как абстрактными знаками, оптическими сигналами, которыми перегружают свои картины некоторые современные художники. Не говорите мне, что это просто орденские колодки, ордена, знаки отличия, эполеты, нашивки, петлицы! Даже я знаю, что все это предметы, у которых есть названия, предметы, которые имеют определенное значение. Кстати, знаки и сигналы на современных картинах тоже что-то выражают, они не есть абсолютное ничто. Но в том-то и дело: и здесь и там не отражение, не имитация, а знак, символ, подлежащий расшифровке или не подлежащий, — иероглиф, ребус, абстракция. Мир как ребус. Странно только — и я воспринимаю это как предостережение, — что грудь майора Динклаге все же не вызвала у меня ассоциации с современной картиной. И с архаической тоже, к сожалению, нет! Ведь и в новейших картинах, пусть странно и неожиданно, светится еще воспоминание о мифах давно ушедших человеческих племен. А в этом мундире ничего подобного нет. Художника, который мог бы нарисовать этот мундир, не существует, никогда не будет существовать. А если бы таковой нашелся, где бы он отыскал кисть достаточно жесткую, краску достаточно сухую, какие здесь требуются? И кисть, и краска-они бы воспротивились, восстали».

За описанием эмблем, украшающих майора Динклаге, следует социологический экскурс — его мы здесь не воспроизводим — о «мире» (Шефольд подразумевает определенную общественную группу), в котором знаки отличия, ордена, чины, звания демонстрируются публично. «Ребячество! Претенциозность!» — пишет Шефольд. «Поверьте мне, это чистейшая безвкусица!» — уговаривает он Хайнштока (как будто последний и без того не убежден, что это безвкусица). Причину Шефольд видит в особых свойствах мужчин («у женщин, слава богу, другие интересы»), которые не могут обходиться без иерархии, так что жизнь большинства мужчин вертится вокруг взлетов и падений, только в гражданских профессиях все это не так бросается в глаза. «Судейская мантия, директорский клозет — сколько угодно, но эти петушиные повадки, это важничанье!»

вернуться

89

Бриджи (англ.).