Этот несчастный приехал на скромные похороны моего сына в своей карете, а потом посадил в карету нашего маленького Майлза, и тот, позабыв печаль, которая и его охватила вначале, болтал без умолку, радуясь прогулке и своему новому черному костюмчику. О, как больно невинная болтовня ребенка ранила сердце матери! Можно ли желать, чтобы оно когда-нибудь исцелилось? Я так хорошо изучил ее лицо, что и сейчас еще сразу угадываю, когда она вспоминает о своей утрате, но это уже не грусть того давнишнего прощания воскресает в ней — теперь это общение двух любящих душ, одна из коих отлетела к престолу бога.
Вскоре мы возвратились в наше веселое и просторное жилище в Блумсбери, а мой юный воспитанник, которого мне уже не нужно было больше наставлять и который свел самую тесную дружбу с Чарли, поступил в Чартер-Хаус, где Чарли принял на себя заботу о том, чтобы на его долю доставалось не слишком много колотушек, и где он (несомненно, благодаря высокому искусству своего наставника) был на очень хорошем счету. Школа так пришлась ему по душе, что он заявил: "Если у меня будет когда-нибудь сын, я отдам его только сюда".
Я же не мог больше руководить его занятиями по той причине, что у меня появились другие обязанности. Мой дядюшка, окончательно примирившись с нами, — из любви, как я понимаю, к нашему мистеру Майлзу, — воспользовался своим влиянием у министра (кстати сказать, дядюшка был таким раболепным слугой правительства, что я, признаться, в толк не возьму, зачем министр делал ему какие-то одолжения, будучи заранее уверен, кому сэр Майзл отдаст свой голос), дабы порадеть мне как своему племяннику и наследнику, и в правительственном бюллетене появилось объявление о том, что я удостоен чести занять место уполномоченного его величества по выдаче патентов на извоз пост, который я достойно, как мне кажется, занимал, пока не лишился его из-за ссоры с министром (о коей будет рассказано в надлежащем месте). Мне было также присвоено адвокатское звание, и я появился в Вестминстер-Холле в мантии и в парике. В том же году мой друг мистер Фокер отправился по делам в Париж, и я имел удовольствие сопровождать его туда и был встречен a bras ouverts {С распростертыми объятиями (франц.).} моим дорогим американским спасителем мосье де Флораком, который тут же представил меня своему благородному семейству и такому количеству своих великосветских знакомых, что я при всем желании не успевал с ними общаться, тем более что у меня не хватало духу покинуть моего доброго патрона Фокера, а тот водил дружбу преимущественно с торговым сословием, и в первую очередь с мосье Сантером, крупным парижским пивоваром и отъявленным негодяем, больше прославившимся впоследствии количеством пролитой крови, нежели количеством сваренного пива. Мистер Фокер нуждался в услугах переводчика, а я был только рад хоть как-то отплатить ему за все добро, которое от него видел. Наши жены пребывали тем временем на вилле мистера Фокера в Уимблдоне и, по их словам, немало забавлялись, читая "Парижские письма", которые я посылал им через одного своего достойного друга — мистера Юма, служившего тогда в посольстве. Письма эти были потом изданы в виде небольшого отдельного томика.
Пока я безмятежно нес свои скромные служебные обязанности в Лондоне, в воздухе уже собиралась та гроза, которая в дальнейшем привела к полному разрыву между нашими колониями и метрополией. Когда мистер Грен-вилл внес свой проект закона о гербовом сборе, я сказал жене, что такой закон вызовет большое недовольство в Америке, ибо постоянным стремлением американцев было получать как можно больше от Англии, как можно меньше платя взамен, но все же я никак не мог предположить, что проект этот вызовет такую бурю негодования. Со странами происходит то же самое, что с семьями или отдельными лицами. Для ссоры нужен только предлог — истинная причина таится в давнишних размолвках и скрытой враждебности. Различные нелепые поборы, мелкие проявления тирании, всегдашнее оскорбительное высокомерие англичан по отношению ко всем иноземцам, ко всем колонистам, ко всем, кто посмеет вообразить, что их реки не хуже, чем наши Абана или Фарпар, и как следствие этого — естественное раздражение людей, оскорбленных нашим желанием повелевать, привели Британию к ссоре с ее колониями, а поразительные по своей грубости ошибки английской правительственной системы завершили дело, и все пришло к такому концу, о котором я, со своей стороны, никак не могу сожалеть. Находись я в то время не в Лондоне, а в Виргинии, вполне вероятно, что я принял бы сторону колонистов, хотя бы из одного только духа противоречия, ибо деспотизм хозяйки Каслвуда мог заставить меня взбунтоваться, подобно тому как деспотизм Англии привел к бунту в колониях. Был ли закон о гербовом сборе причиной революции? Ведь этот налог ничуть не превышал тот, что мы с легким сердцем платили у себя в Англии. Разве мог бы подобный налог привести к бунту в колониях десять лет назад, когда на нашей территории хозяйничали французы и мы взывали к метрополии о помощи? Разве большинство людей не смотрит на сборщика налогов как на своего исконного врага? Тысячи благородных и отважных людей ополчились в Америке против англичан, но были там и тысячи таких, которые старались извлечь для себя выгоду из этой ссоры или примкнули к движению по причинам чисто личного свойства. Признаюсь, я и по сей день не могу ответить, что сильнее руководило мною — эгоизм или патриотическое чувство — и на чьей стороне Англии или Америки — была правда? Или, быть может, не правы были обе? Я уверен, что нам, англичанам, просто ничего другого не оставалось, как сражаться до конца, и когда война была нами проиграна, то после естественного в первую минуту уныния побежденный, клятвенно утверждаю я, не испытывал злобы к победителю.
Что побуждало моего брата Хела писать из Виргинии, которую он ни в коей мере не стремился покинуть, такие пламенные патриотические письма? Мой добрый брат всегда находился под чьим-либо влиянием: когда мы были вместе -под моим (он был столь высокого мнения о моем уме, что скажи я: "Хороший сегодня денек", — он углубился бы в размышления над этими словами, словно над изречением одного из семи мудрецов древности), а когда мы были врозь, меня заменил какой-нибудь другой умник. Так кто же вдохновлял его на этот яростный патриотизм, на эти пламенные письма, которые он слал нам в Лондон?
— Это он бунтует против госпожи Эсмонд, — сказал я.
— На него оказывает влияние кто-то из колонистов, — возможно, та самая дама, — предположила моя жена.
Кто была "та самая дама", Хел ни разу нам не сообщил и, более того, умолял меня никогда не намекать на этот деликатный предмет в моих письмах к нему, "так как матушка изъявляет желание читать их все до единого, а я до поры до времени не хочу ничего говорить — ты знаешь о чем", — писал он. Все письма Хела были проникнуты глубочайшей ко мне привязанностью. Когда ему стало известно (из упоминавшегося выше источника), что, находясь в самых стесненных обстоятельствах, я воспользовался лишь сотней фунтов из тетушкиного наследства, он уже готов был заложить только что приобретенное поместье и выдержал из-за этого немало стычек с нашей матушкой, высказав ей некоторые свои мнения с такой прямотой, на какую я никогда бы не отважился. Бедняга даже не подозревал, что наша матушка, соблюдая его интересы, перестала оказывать мне поддержку, — истина открылась ему лишь в ту минуту, когда она в сердцах обрушилась на него с упреками, обвиняя его в неблагодарности (она, дескать, столько лет трудилась и экономила ради него), но к тому времени, когда он это узнал, купчая на поместье была уже подписана, а я, по счастью, уже избавился от нужды.