И мистер Ламберт надел шляпу, махнул мне на прощание рукой и быстрым шагом удалился из моего дома.
А я остался в полной растерянности, — ведь теперь между нами была объявлена война. Недолгое счастье вчерашнего свидания было омрачено и убито; никогда еще с первого дня нашей разлуки с Тео не был я так глубоко несчастен, как теперь, когда к прежним страданиям прибавилась и горечь этой ссоры, и я увидел себя не только одиноким, но и лишившимся друга. За год постоянного и тесного общения с генералом Ламбертом я проникся к нему огромным уважением и такой глубокой привязанностью, какой не испытывал ни к одному человеку на свете, если не считать моего дорогого Гарри. Теперь он в гневе отвратил от меня свое лицо, и все померкло в моих глазах, словно солнце навеки закатилось для меня. Но даже и тут я по-прежнему чувствовал, что был прав, взяв обратно слишком поспешно данное мною обещание не видеться с Тео, что моя верность и преданность ей, так же как и ее преданность мне, превыше долга послушания и всех родственных уз, и я, пусть и не обвенчанный с нею, принадлежу ей и только ей. Мы дали друг другу клятву, и разрешить нас от этой клятвы не может даже родительская власть, и всем священнослужителям всего христианского мира остается только скрепить заключенный нами священный союз.
В тот же день, забредя по привычке в мое излюбленное прибежище — в библиотеку Нового Музея, я неожиданно столкнулся там с Джеком Ламбертом и, обуреваемый желанием излить кому-нибудь душу, сделал это со всей стремительностью молодости: потащил его из залы в сад и поведал о своем горе. Прежде я не был особенно дружен Джеком (по правде говоря, он был немного педант и нагонял на меня тоску своей напыщенностью и латинскими цитатами), наше сближение началось в дни моих бедствий, когда я был готов уцепиться даже за него. Недавно пережив разрыв с юной американкой, haud ignarus mali {Хлебнув лиха (лат.).} (я не сомневаюсь, что сам он выразился бы именно так), сей ученый муж был исполнен сочувствия. Я рассказал ему все, уже подробно изложенное мною здесь, поведал о своей вчерашней встрече с его сестрой, о разговоре с его отцом сегодня утром и о моем решении не разлучаться больше с Тео, чего бы мне это ни стоило. Разобравшись мало-помалу в значении различных греческих и латинских изречений, которыми он меня засыпал, я понял, что он на моей стороне, и пришел к выводу, что он человек весьма здравомыслящий, после чего, ухватив его за локоть, больше уже не отпускал его от себя и проникся к нему такой симпатией, какой никогда к нему не испытывал и которая была ему непривычна. Я проводил его до отцовского дома на Дин-стрит, подождал, пока за ним захлопнется дорогая моему сердцу дверь, оглядел со всех сторон дом в мучительном желании угадать, что происходит за его стенами и как здоровье моей любимой. Потом в соседней кофейне я заказал бутылку вина и стал ждать возвращения Джека. Когда мы расставались, я назвал его братом. Так какой-нибудь несчастный бродяга, заключенный в Ньюгетскую тюрьму, старается подольститься к своему товарищу, или к священнику, или к любому, кто пожалеет его в несчастье. Я выпил целую бутылку вина в кофейне, которая, кстати сказать, называлась "Кофейней Джека", и заказал другую. Мне казалось, что Джек никогда не вернется.
Однако он все же появился наконец, и вид у него был довольно испуганный. Зайдя ко мне за перегородку, он выпил два стакана вина из моей второй бутылки, а затем принялся за свой рассказ, представлявший — для меня, во всяком случае, — немалый интерес. Моя бедная Тео, потрясенная, по-видимому, вчерашними событиями, не покидала своей комнаты. Джек явился домой прямо к обеду, по окончании которого его добрый отец заговорил о событиях этого утра; я рад, сказал он, что присутствие моего старшего сына Джека и отсутствие моей дочери Теодозии позволяет говорить более свободно, после чего во всех подробностях пересказал разговор, который состоялся у нас с ним в моей квартире. Он сурово приказал Эстер молчать, хотя бедняжка сидела тихо, как мышка, и заявил своей супруге (занятой, по своему обыкновению, манипуляциями с носовым платком), что все женщины (тут он невнятно пробормотал что-то похожее на проклятье) в сговоре против него и все они сводни, и, наконец, яростно повернувшись к Джеку, спросил, что может он сказать по поводу всего вышеизложенного.
К немалому изумлению отца и радости матери и сестры, Джек произнес целую речь в мою защиту. Он утверждал (опираясь на авторитет древних — каких именно, мне неведомо), что обсуждаемый вопрос уже вне компетенции родителей, как одной, так и другой из сторон, и что, дав несколько месяцев назад согласие на наш брак, они теперь не вправе взять его обратно. Не разделяя взглядов огромного множества ученых и весьма уважаемых богословов на свадебный обряд, — на эту тему можно было бы сказать еще очень многое, — он тем не менее свято чтит самый брак, быть может, даже еще более свято, чем они, ибо даже если браки совершаются в магистрате чиновниками, без участия священнослужителя, тем не менее перед лицом господа эти узы нерасторжимы…
— Я хочу сказать, сэр, — тут Джек, по его словам, повернулся к отцу, что если "никто да не расторгнет узы, коими я, Джон Ламберт, служитель бога, соединил этого мужчину и эту женщину", то никто да не разлучит и тех, кто соединился перед лицом бога. — И в этом месте своего рассказа он обнажил голову. — Тут, — продолжал он, — для меня нет никаких сомнений. Вы, глава семьи, лицо в своей семье священное, соединили этих двух молодых людей, или дали им право связать себя нерасторжимыми узами с вашего согласия. Мои воззрения на этот предмет не допускают двух толкований, и я подробно изложу их в нескольких последовательных собеседованиях, кои, без сомнения, должны будут вас удовлетворить. После этого, — продолжал Джек, — отец сказал: "Я уже вполне удовлетворен, мой мальчик", — а эта вострушка Этти, которой палец в рот не клади, шепнула мне на ухо: "Мы с маменькой сошьем тебе дюжину сорочек, честное слово",
— Пока мы так беседовали, — продолжал свой рассказ Джек, — появилась моя сестрица Теодозия, очень бледная, надо сказать, и очень взволнованная, поцеловала папеньку, опустилась на стул рядом с ним, отломила кусочек гренка… Дорогой мой Джордж, этот портвейн восхитителен, я пью за твое здоровье… Отломила кусочек гренка и окунула его в глинтвейн.
"Ты бы слышала, какую проповедь прочел нам сейчас Джек, жаль, что тебя здесь не было! — сказала тут Эстер. — Это была очень красивая проповедь".
"Вот как?" — говорит Теодозия. Она, бедняжка, была настолько слаба и измучена, что у нее, думается мне, не хватило бы даже сил оценить мое красноречие или блестящий подбор цитат, который, признаться, довелось мне сегодня пустить в ход.
"Он говорил подряд три четверти часа по шрусберийским башенным часам, сказал папенька, хотя, разумеется, по моим часам, я не говорил так долго. И все это касалось тебя, моя дорогая", — продолжал папенька, похлопывая Теодозию по руке.
"Меня, папенька?"
"Тебя, душенька… и мистера Уорингтона… то есть Джорджа", — сказал папенька и тут — (продолжал мистер Джек) — сестра положила ему голову на плечо и заплакала.
"Это напоминает мне одно место из Павзания, сэр, — сказал я, — только там было по-другому".
"Вот как? Из Павзания? — говорит папенька. — А это кто такой, позвольте узнать?"
Я невольно улыбнулся простодушию нашего папеньки, который не стыдился выказывать свое невежество перед детьми.