И вот она молится о возвращении мужа, отца ее детей («детки со мною младенки, сиротки остались маленки»), в то же время подчеркивая свое и их смирение, местами доходящее до несколько забавного самоосуждения. Наделенная даром перевоплощения, она присоединяет к своему голосу имитируемые ею голоса сыновей, которым так нужен отец:
Прямо-таки драматургическое решение! В молитву как бы вкраплены реплики «действующих лиц». Каждый сын пропел свое. Затем голоса детей сливаются в согласное трио, а под конец чередуются и перекликаются с голосом матери: «Возврати церкви служителя, мене, грешной, сожителя, возлюбленного ми друга, и востану от скорби недуга. Нам же трем младым братом — родителя, во юности наказателя. Да не в глупости погибнем... Даждь нам здрава его видети...»
В жанровый состав виршевой поэзии XVII в. заметный вклад внесли так называемые предисловия — к разным сочинениям, в основном прозаическим, но необязательно (выше уже упоминалось стихотворное предисловие к стихотворной молитве). Некоторые предисловия можно рассматривать как произведения, имеющие самодовлеющую ценность — независимо от предваряемых ими текстов. Таковы, например, «Вирши на Езопа» Ф. К. Гозвинского, открывающие подготовленный им сборник прозаических переводов древнегреческих басен. Это стихи, запечатлевшие контраст между внешним безобразием и высокой духовностью Эзопа,— о том же более чем через сто лет писал А. Д. Кантемир в одной из своих эпиграмм.
Но чаще предисловия просто излагали — коротко и в стихах — то, о чем речь шла в сопровождаемых ими сочинениях. Если это повесть (например, о Варлааме и Иоасафе), то и предисловие к ней, соответственно, обретало жанровые черты стихотворной новеллы. Если это полемический богословский трактат (например, против лютеранства), то и предисловие к нему выглядело стихотворным микротрактатом. Порою стих как бы порывался соревноваться с прозой: вдруг виршевая миниатюра-предисловие окажется интересней и увлекательней самого прозаического сочинения, которому она предпослана? По-видимому, это согласовалось с читательскими вкусами и потребностями: интерес к стихам был разбужен, и в XVII в. вирши читались с удовольствием.
А современный читатель, любящий поэзию,— что интересного для себя может он найти в виршах первой половины XVII в.? Их «устаревший» язык малопонятен или труднодоступен для неспециалистов. Впрочем, архаика теперь не жупел, как и вообще всевозможные языковые головоломки (иначе необъясним был бы возрастающий интерес широкой аудитории, например, к стихам Хлебникова). Воспринимаемое с усилием и напряжением едва ли не в большем почете, чем воспринимаемое легко, или, как говорится, облегченно. Беглого чтения здесь быть не может.
Выше демонстрировались некоторые поэтические находки ранних русских виршеписцев. Примеров могло бы быть больше. И уж подавно больше, если бы все тексты дошли до нас в исправном виде, без неизбежной порчи в сохранившихся списках. Читая стихи нового и новейшего времени, мы редко замечаем опечатки и почти не сомневаемся в том, что напечатанное адекватно тому, что было написано поэтом. Другое дело старые вирши. Они нуждаются в своего рода сотворческом чтении, с сомнениями и недоверием, даже с попытками представить себе, как же все это выглядело в правильной авторской редакции (коль скоро автограф неизвестен).
Особенно наглядную картину в этом отношении являют акростихи. По ним легче всего судить о неисправностях текста. Читая первые буквы строк по вертикали сверху вниз, видим: вот здесь должно было размещаться имя Михаил, а получается Михаит. Откуда взялась литера г? Ее навязывает акростиху строка на эту букву: «тамо лютых и скорбъных страсти низлогаются». Следовательно, для корректировки акростиха и текста в целом здесь достаточно в данной строке изменить порядок слов — без ущерба для смысла: «лютых и скорбъных страсти тамо низлогаются», и л вместо т вернет акростиху искомое имя Михаил. В другом месте автор «челом бает» вместо безусловно требующегося «челом биет». Разница опять-таки в одной букве — нужна не а, но и, и достаточно строку начать другим соединительным союзом (не «а мы такожде...», а «и мы такожде...»), чтобы все стало на свои места. Такова возможная мысленная реставрация попорченного текста. Но почему бы сразу не издавать вирши в исправленном виде? Нельзя, ибо нет твердых гарантий того, что наша «фантазия» сработает в нужном направлении.
Не только акростихи, но и некоторые рифмы располагают к такого типа мысленной реставрации. Вот, например, встретилось бедное созвучие пречистых — благих, где сходны лишь окончания прилагательных -ых и -их, да и то одно ударное, а другое нет. Для XVII в. и эта рифма в принципе допустимая, но и тогда виршеписцы интуитивно предпочитали более полные созвучия типа пречистых — истых, а кстати, слово «истых» в данном контексте было бы вполне уместно. Но, конечно, придуманный вариант — опять-таки не более чем предположение, настаивать на нем нельзя. А бывает и так, что прямо-таки напрашивающиеся точные рифмы взамен допущенных неточных решительно невозможны. Взять хотя бы такое созвучие: быта — Гришка («быша» — старинная форма прошедшего времени глагола «быть»). Казалось бы: почему же не быша — Гриша? Рифма стала бы идеальной. Кстати, это из стихотворения Петра Самсонова, который сам себя называл то Петрушкой, то Петрушей. Но увы — нельзя. «Петруша» — можно, а «Гриша» — нельзя. Ибо речь идет о самозванце Гришке Отрепьеве. Он ни в коем случае не Гриша и даже не Григорий, а именно Гришка, расстрига и еретик. Так незаметно разговор о рифмах уперся в политику (хорошее напоминание о том, что форма — содержательна).
Ценитель рифмы обнаружит в виршах XVII в. много любопытного. При этом нужно иметь в виду, что рифмы, сейчас кажущиеся банальными или, по крайней мере, привычными, тогда воспринимались иначе, смотрелись гораздо свежее и праздничнее — такие, как любовь — кровь, вера — мера, казнь — боязнь, Христа — креста, муки — руки, слухом — духом и пр. Намечались было неудачные стандарты, но нередко их вытесняли находки, отмеченные знаком изобретательности. Так, над созвучием глаголет — приемлет убедительно восторжествовала безукоризненная рифма глаголет — колет; над тавтологическим божию — безбожию одержала верх прекрасная рифма божию — подножию. И вот еще примеры превосходных, изысканных сочетаний: прелесть — челюсть, пепел — усвирепел, каплям — хаплем (от глагола «хапать»), ямка — мадиямка (жительница Мадиама), пастырь — пластырь, Павлу — лавру, правда — измарагда (изумруда)... Этот список можно было бы продолжать и продолжать. Имеются и виртуозные составные рифмы: просто — во сто, саны — на ны (на нас), и почти каламбурные типа Троица — строится. Иноязычные имена объединяются в пары с созвучными русскими словами: Аристотель, понятно, ищет себе в пару существительное с суффиксом -тель («сказатель»), Арсению суждено влечься к -ению («разумению»), Олоферна тянет к прилагательным типа многомерна, благоверна, Максим тяготеет к к сим, Зевес рифмуется с бес, и т. п. Словом, в XVII в. явственно ощутилась высокая драгоценность рифмы.
А ритмы? Наш современник, чей вкус воспитан на классических образцах поэзии XIX в., пожалуй, скажет, что старейшие русские вирши аритмичны, и будет отчасти прав. Неметрические стихи, беспорядок в количестве слогов, в сочетаемости ударных слогов с неударными — все это действительно производит впечатление аритмии, дисгармонии. Иногда, впрочем, попадаются строки, как бы укладывающиеся в «правильный» стихотворный размер. Смотрите, например, две первые строки в цитировавшейся выше молитве Шаховского — это же прямо-таки четырехстопный ямб! Или обратите внимание на один стих в «Декларации...» самозванца Тимофея Акундинова:
Этот великолепный стих вполне мог бы прозвучать в стихотворной трагедии XIX в., пятистопноямбичной, как «Борис Годунов» Пушкина, в монологе самозванца, слегка стилизованном в польском духе (словцо «естем» вместо «есмь»), и это была бы изумительная находка, воссоздающая исторический и стилистический колорит воскрешаемой старины. Пусть это случайность, пусть это исключение, а не правило. Но такое — есть. И право же, читательских симпатий заслуживают не только такие, обгоняющие свою эпоху, стихи, но и нескладные разносложники, трогательные в своей ритмической беспомощности, которую не нужно отождествлять с несостоятельностью. По-своему и они хороши. Они положили начало мощной традиции в нашем стихотворстве, досягнувшей до XX в.