— По правде говоря, — не без колебания признался тот, — по правде говоря, я работаю на наш фронт освобождения. Время от времени помогаю товарищам переходить границу или передаю им сведения о перемещении колониальных войск.
— Если бы все банту протянули друг другу руки… — сказал Келани.
— А ты, Кабаланго, скольких банту ты мог бы уговорить помогать нам в нашей борьбе? — прервал его Сантос.
Скольких? Великий принц Кабаланго, окруженный своими подданными, доведенными до скотского состояния несметными силами зла, прошептал про себя: «Братья мои, с этого дня во всех иссушенных сердцах должен звучать призыв: «Жаркий огонь предков вспыхнул, наконец, в глубине остывших черных душ, вот уже пятьсот лет спящих мучительным сном на этой затихшей земле!» Довольно вам покорно склоняться перед горестями и превратностями судьбы…»
— Ты не отвечаешь, Кабаланго?
Он вздрогнул, точно его укололи.
— Я никогда никого ни в чем не убеждал, — ответил он. — Какими словами…
— Достаточно было бы рассказать об этой собачьей жизни, о молчании, в котором повинны все, о великих принципах…
— Амиго вчера повесил мою собаку, — тихо сказал старик Келани.
Сантос умолк и, положив руку на плечо Кабаланго, не без иронии с улыбкой заметил:
— Очень ленивая была собака: с голоду готова была подохнуть, лишь бы не охотиться.
Келани поднялся и ушел туда, откуда доносилась песня.
— Я думаю, говорить нужно было бы о смерти.
— Почему, Кабаланго?
— Потому что смерть здесь не проблема, жизнь — проблема. А надо, чтобы проблемой снова стала смерть.
Ему хотелось бы добавить: «Надо, чтобы я стал последним банту, который поверит в сказку», но он не решился.
— Ты хочешь сказать, что все мы в плену скорее у смерти, чем у жизни?
— Да, что-то в этом роде. Пусть человек будет волен в своей смерти, а не считает ее знамением судьбы…
Старик Келани вернулся с носками Кабаланго и протянул их ему.
— Знаешь, Кабаланго, почему он повесил мою собаку? — спросил он. — Знаешь, что он сегодня утром сделал с ее телом?… Он приказал своему слуге расколошматить ее, растоптать, раздавить, раз…
Кабаланго вспомнил о соратниках капитана Давида, которых повесили, а затем сняли с виселицы и надругались публично. Он принялся натягивать носки, пытаясь отрешиться от жалобного голоса старика Келани, но в ушах вместо этого с нарастающей силой зазвучали крики отчаяния тысяч несчастных; потом крики эти слились в оглушительные стенания скорбящих, и ему почудилось, будто на мгновение промелькнули перед ним лица матери, капитана Давида, отца Фиделя и маленького сиротки, подпрыгивающего в надежде дотянуться до звезд.
— Он еще первый бросится ловить нашего альбиноса, — заключил Келани.
— А в чем альбинос провинился? — спросил Кабаланго.
— Да ни в чем! Только в том, что он альбинос, — ответил Сантос. — Считается, что кровь альбиноса приносит удачу. Вообще-то многие наши вожди охотятся за ним.
— Разве можем мы по-прежнему считаться банту? — дрогнувшим голосом с трудом произнес Кабаланго.
— Мы — португальцы уже пятьсот лет, — насмешливо заметил Сантос.
Больше двух часов они шли молча. В чаще, сквозь которую они пробирались, он временами, казалось, различал в тени густых намокших ветвей силуэт Энрике. Командир шагал впереди, со свистом разрубая мачете воздух и расчищая путь в этом могильном склепе из листьев и лиан, среди которых роились насекомые. Время от времени над ними погромыхивал гром; при каждом его ударе джунгли покорно замолкали, и тогда, по мере того как отряд продолжал непреклонное свое продвижение, надсадное уханье мачете командира разносилось над зеленым, испуганным чудовищем, словно крик, возвещающий о победе человека. Потом джунгли снова устремлялись ввысь хитросплетеньем зеленых крон, и ему хотелось в утробном вое выплеснуть из себя свой ужас. Как бы в подтверждение тщетности попытки к бегству где-то тоскливо взвыла обезьяна, но крик оборвался, едва успев вылететь из ее груди.
Зачем понадобилось ему искушать дьявола? Его отец, комендант ди Аррьяга, узнав, что он не хочет поступать в колониальную армию, прислал ему в прошлом месяце длинное письмо. Семья их, напоминал отец, немало сделала, чтобы Португалия стала империей, и сохранить ее — святое их дело. Это был самый уязвимый из его доводов. «Нельзя допустить, чтобы кто-то имел право сказать, что один из ди Аррьяга умер не во славу Священной Отчизны!»- писал в заключение отец. Ему пришлось надеть очки, чтобы разобрать мелкий, нервный, узловатый почерк: «Агостиньо, недолго ждать того часа, когда придет сильный человек, который подведет итог ущербу, наносимому все более многочисленными бандами глупцов нашему народу, взрастившему тех непризнанных крестоносцев, что, презрев счастье детей своих, и по сей день несут спасительный свет христианства туда, где еще царит варварство. В Бразилии мы уже достигли чуда — учредили справедливое, многонациональное общество…»