Есть в Савкином Затоне и Большие луга, и Большие гумны – они в противоположной стороне села. И там – справа лес, надвинувшийся на Игрицу, а слева, за Большими гумнами, – поле. Оно круто берет разбег, устремляясь на север, северо-восток и восток – сперва бесплодным полынным выгоном, а потом ровными просторными пажитями. Скаты полей порезаны оврагами на огромные, седые от бархатно-сивого полынка ломти; вечно разверстыми, алчуще красными ртами грозятся овраги, будто хотят проглотить и гумны, и кладбище, и село, и лес. По весне по ним с грозным львиным рыком рушатся жёлтые потоки воды. Они заливают Конопляник, что по правую сторону от Малых гумён и кладбища, значительную часть села, полностью Большие и Малые луга и, достигнув Игрицы, в её сообществе потопляют лес, и тогда Савкин Затон оказывается на маленьких островах. В течение двух недель над селом не утихает переполошный крик петухов, поселившихся со своими гаремами на крышах изб и сараев, мычание коров, лай собак, перебиваемый изредка истошным воплем тонущего человека. В такую пору луга напоминают морс – воды спокойны, вечерами в них плавают звёзды, осколок луны, утки, гуси, подальше от берегов – лебеди; подожжённые снизу погружающимся за горизонт солнцем, огненно-красные, тихо скользят они по водной глади, рождая в притихших благоговейно людях неясные желания: вот бы подняться, как эти гордые птицы, и полететь, полететь… куда глазоньки глядят, куда сердечушко кличет, за море синее, за горы высокие. Уйдя, вода оставляет после себя аршинный, парной и ноздрястый, как творог, наносный ил: брось в него семя – в три дня проклюнется могучее жизнежаждущее шильце всхода. Нет, он был совсем неглупый малый, тот безвестный божий угодник из монастырской обители, что облюбовал эти земли!
Когда-то в Савкином Затоне насчитывалось всего двадцать дворов, а ныне их уже пятьсот. В селе – невиданное дело! – три церкви, три веры: старообрядческая, православная и третья, уж не знай какая, вера Савкиных. За многие сотни лет Савкины так расплодились, что составляли теперь едва ли не треть села. После неудачного венчания Андрея в православной церкви они порешили соорудить собственную церковь и замаливать в ней свои великие грехи тайно от селян. Даже священник был их же, Савкиных, кровей. Затонцы победнее держались почему-то православной веры. Они, не стесняясь, горланили, завидя старовера:
Старовер в растерянности моргал глазами, не зная, чем бы ответить, и, не найдя достойного, кричал первое, что на ум пришло:
– А ваш поп Василий на крест наблевал! Нализался церковного вина и наблевал!
– А на ваш крест Паня Страмник нас…л! – не сдавался православный.
На это кулугуру ответить уж было нечем, потому как в словах православного содержалась хотя и не совсем святая, однако же сущая правда.
Годов пять тому назад Савкин Затон потрясло одно прелюбопытное событие, напрочно вошедшее в неписанную историю селения. Тогда старообрядцы достраивали для себя новую церковь с явным намерением перещеголять противную им веру. Кирпичная, многоглавая, она вознеслась над Савкиным Затоном к самым небесам и была готова вот-вот рявкнуть октавищей стопудового колокола. Православным это определённо не нравилось. Долго думали, чем бы подпортить торжество староверов, и наконец придумали. Совершенно блестящую идею подал Карпушка, почему-то больше всех ненавидевший кулугуров. Он посоветовал подговорить Паню Колышева, чтобы тот ночью пробрался за церковную ограду, где лежал привезённый из Саратова золочёный крест для самой большой главы, и оправился на этом кресте. Паня исполнил поручение как нельзя лучше. Его, конечно, жестоко высекли, в придачу окрестили Страмником, но цель была достигнута: немалое число старообрядческих прихожан, в числе которых оказался и Подифор Кондратьевич Коротков, не вынеся позора, переметнулись под эгиду православного попа, к вящей радости последнего. Вражда между этими верами с той поры ещё более обострилась, нередко приобретая форму кровавых столкновений, так что уряднику Пивкину не раз приходилось вызывать из Баланды конный наряд жандармерии.
– Безумное, безголовое племя, – говорил обычно Михаил Аверьянович, обмывая в Игрице окровавленную физиономию Карпушки, который, заделавшись певчим в церковном хоре, стал ревностным защитником чести православной церкви, участвовал чуть ли не во всех баталиях, попыхивающих между кулугурами и православными. – Какого дьявола ты-то суёшься? – увещевал его Михаил Аверьянович. – Дадут тебе щелчок – и готов. Силач какой отыскался! И Петра моего втравил. Ох, доберусь же и до вас, доведёте вы меня!
Драки, поножовщина, возникавшие то в одном конце села, то в другом, обходили Михаила Аверьяновича стороной. Сад зелёной тихой стеной как бы ограждал его от всех мирских зол. Недавно он женил старшего сына – Петра. Теперь у них была сноха – Дарьюшка, полнолицая, полногрудая, с добрыми карими глазами, удивительно покладистая и работящая. Проснувшись ещё до кочетиной побудки после первой же брачной ночи, она спокойно и деловито подошла к печке и загремела ухватами, будто никогда и не отходила от неё. Затопила печь, поставила чугуны, отправилась во двор доить корову. Вернулась с полным ведром, процедила сквозь цедилку молоко в горшки, расставила их по окнам, прикрыв деревянными кружочками. А когда проснулись остальные, всё уже было прибрано, припасено. Настасья Хохлушка всплакнула на радостях: какую сношеньку господь бог послал им! Поцеловала Дарьюшку, обмочила её щёку мокрым носом.
– Шо ты, милая? Поди, поди усни, голубонька. Я сама…
Сестра Михаила Аверьяновича, Полюшка, давно уже была замужем, отдана за «странного», в село Симоновку, что в восьми верстах от Савкина Затона. Отчий дом она редко навещала – мешали заботы о собственном гнезде. Да и где он, отчий тот дом? Одни гнилушки остались от него в Панциревке, в тёмную ночь жутко светят неживым фосфорическим светом…
Подрастали и младшие сыновья. Пора бы женить и Николая, Миколу, как звал его отец, но ростом мал: от горшка два вёртка, в мать пошёл, в Пиаду, но резв необыкновенно, не знай уж в кого! Да и Пётр невелик в длину-то. И в нём Пиадина кровинка возобладала. Только Павел, кажется, попёр в батьку: двенадцатилетний, а выше братьев на целую голову. Однако с ленцой. Этому лишь бы по чужим бахчам промышлять, подлецу. С утра до вечера пропадает где-то, только бы не поливать сад. Микола – тот молодец. Боек в работе. Поутру, чуть покличешь, вскакивает и бежит сломи голову запрягать Буланку. Один едет в поле, на луга, на гумно, в лес. Вот только не жалеет животину, негодный парубок! Как-то вёз на Буланке сено. У ворот, на изволоке, лошадь заартачилась, бьётся в оглоблях, а воз ни с места. Горячий Микола выдернул длинные вилы и начал черенком бить лошадь. Буланка рванулась, упала на колени, вскочила – воз не пошевелился. Михаил Аверьянович случайно оказался дома и видел всё из окна. Не выдержал, выбежал на улицу, оттолкнул сына. Распряг Буланку и взялся за оглобли. Тронул воз один раз, другой и вдруг, налившись кровью, побагровев, вдохнув с шумом в себя воздух, повёз, повёз… Во дворе долго стоял молча, грудь его вздымалась и опускалась, со лба капал пот. Микола робко пробирался вдоль стены к сеням, чтобы поскорее оказаться под защитой бабушки.