Черникова Елена Вячеславовна
Вишнёвый луч
Из всех прославляемых людей
более всего прославляемы главы и учредители религий. Почти сразу же за ними следуют основатели республик или царств. Несколько ниже на лестнице славы стоят те, кто, возглавляя войска, раздвинули пределы собственного царства или своей же родины.
Потом идут писатели.
Никколо Макиавелли. "Рассуждения о первой декаде Тита Ливия", глава Х.
Джованни поставил точку. Утро. Бессмертная книга дописана.
Вишнёвый луч пробежал по бумаге, проверяя грамматику вечности: отлично.
Чего это стоило - знает Мария, но она умерла и молчит о любви дипломата. Превосходного дипломата, который ловко выполнял самые секретные поручения Папы, но отказал Амуру.
Молчит и разбитое сердце Джованни.
Благословенно молчание сердца. Оно было вытренировано самым жестоким наставником: безответной земной любовью. А душа любовника, когда он несчастен абсолютно и безысходно, становится лёгкой добычей литературы.
Безмолвие - самое великое искусство...
Поэт и юрист умерли в одночасье. На похоронах звенели страстные песни, истошно топотали бронзовые каблуки, в безысходной истоме сплетались голоса и буквы. В результате бурно-бравурного соития муз и родился громадный оргиастический отчёт, от которого людям весело будет и вольно. Фри. Вольно.
Густо-вишнёвые буквы зябко подрагивают под утренними лучами, привыкая к порядку вечности.
Отлично, - думает он. - Мои буквы танцуют. Будет вечное разудалое веселье.
Что вы сказали? Не понимаю. Любовь?
Никогда.
Чума?
Чепуха.
Мария? Графиня?
Синьора, займите своё место в веках и не путайтесь под ногами.
ЖЕНЩИНА ЗА МАЛАХИТОВОЙ ДВЕРЬЮ
- Стыд очень жгуч, ибо он - мгновенное и довольно верное, но горделиво преувеличенное понимание своей оплошности. Стыд характерен для грешных натур, - грозно сказала бабушка. Порой она яростная.
- Ну вот, опять всё не как у людей, - вздыхаю, чувствуя: сейчас ещё наддаст.
И точно.
- Особенно греховен девичий стыд, - сообщает бабушка. - Эти рефлекторные вспышки щёк и прочие проявления осведомлённости в том, что мужчина может и ему - можно. Ненавижу стыдливых девочек; они очень грязны.
- Новости за неделю, - ещё терпеливее вздыхаю я.
- Пусть её щёки румянит морозец, а не стыд от превентивной осведомлённости, - полагает бабушка. - Самые мерзкие твари, хоть и сотворены, конечно, и надо любить их. Пожалуйста: люблю. Но ненавижу их стыдливость. Душевная физиология! В России, особенно в этом веке, не должно быть места таким грехам...
- А каким грехам должно быть... место?
- Да-с... Уместные грехи! Сказала! Я не сильна в теологии. Я даже не философ. Напомни, я тебе потом расскажу, как я ненавижу философов. Я не собираюсь переустраивать мир, поэтому всяческие альтернативные знания и оборотные медальные стороны, и разбор завалов тьмы в царстве света, все эти интеллектуальные упражнения мне, слава Богу, не нужны. Интеллектуалов я тоже терпеть не могу.
- А что тебе нужно?
- Нужно? Это у тебя нужды, а не у меня, - отвечает бабушка. Нужно! Мне бы однажды вернуться домой - и всё. Больше ничего мне не нужно, поверь...
Как вы уже поняли, беседовать с этой женщиной очень интересно. Беседа полна неожиданностей. Их очень много, вот увидите.
За малахитовой дверью живёт она, как в шкатулке, - старинная русская бабушка, у которой никого больше нет, кроме соседки, приносящей ацидофилин.
Очевидно, что в молодости бабушка была красавица: контуры сохранились, и шарм, и величие. Теперь она пожилая дама, любит беседу за чаем, с молодой соседкой.
Однажды бабушка в благодарность за визиты назначила эту соседку внучкой, и, породнившись, они беседуют помногу и так часто, словно под окнами кто-то ждёт их словесного подаяния. Протянет ухо и ждёт слов.
- А под окнами - всего лишь "великий город: помесь удава и канарейки", - говорит и показывает бабушка. - И он давно по самые башни сыт словами. Его долюта перекормили русские мужчины; мастера нашей великой словесности. По самые шпили высотковы завалили, залили, завербализовали мой любимый город...
- Любимый город - это Москва?
- Какой же ещё, дорогуша? Это вообще главный город на Земле, ему тысячи лет. Спираль. Модель мироздания.
- Москва? Круг.
- Спираль.
- Бабушка! В летописи сказано...
- Документы врут, как люди, поверь мне. А мне виднее. Так вот. О Москве: теперь за кормление сытого города взялись женщины, и война миров возобновилась, поскольку дамы властоманиакально берут последний мужской редут: литературное творчество. Собственно, уже взяли. Что уж тут лукавить...
- Вот идут лешенята с папой, - вторит соседка. - Бабушка, ты интеллектуальная зануда.
- Интеллект! Бранное слово. Мужчины уже не умеют писать по-прежнему, - говорит и показывает на голову бабушка. - Даже пересказать содержание не могут, чтоб просто, по-человечески, по-пушкински. Или за дзен-символику схватятся ослабевшей рукой, или на былинно-сленговой инверсии подвиснут.
- И это пройдёт, - равнодушно говорит соседка.
- Ужасная, ужасная ситуация! Все говорят, говорят, и никто не берётся за меч. Нужен воин духа - нет воина. Нужен воин света - нет воина... А тот, что есть, занят разводом и делит с супругой дачу на море и коллекцию чёрно-белых фотографий. У него не просто жену, а страну - по болотцу, по листику, по ягодке, - всю слизали, умыкнули! а он мечтает продать свою коллекцию её фотопортретов на международном аукционе. Мужики вместо мужей - концептуальное отличие. Ау, где ты, русский муж? Куда умчался? Не даёт ответа. Осталась тройка, уже далеко не птица, и та на пенсии, прости Гоголь.
- Прости Господи... - постанывает измученная внучка, поглядывая то на дверь, то в потолок. - Она такая старенькая, поношенная, мудрая бабуля, что говорит не думая, костерит всех...
- Ты полагаешь, там, - она посмотрела вверх, - примут эту жалобу? в таком виде? И не называй меня поношенной! Если тебя побили по службе, то я тут не замешана. Неслух ты.
Сегодня бабушка опять уселась на литературу ХХ века - и завелась, и всё так лихо, будто сама в ней участвовала на первых ролях.
Внучка вежливо слушает и кивает вечернему окну.
За стёклами кокетничают миллионы ламповых огней. Корпускулярно-волновая тусовка в чёрной плошке города. Огоньки, будто вброшенные громадной горстью намёки, перекидываются единственной мыслью: ночь - это жизнь.
Им не вырваться. Огни большого города пришиты суровой, колючепроволочной ниткой к чашке, в которую их насыпали скупой рукой энергетики, когда плюсовали советскую власть с электрификацией.
Даже миньоны смеются: как можно было сплюсовать два человечьи выдумки - и ждать счастья, и миллионам ополоумевших смердов обещать новую жизнь, и, что характерно, всё это без Бога.
И ведь это всё описано в нарядной, высокохудожественной, революционной, восторженной литературе! О, подлое ремесло. Столько крови ради лампочки!
Внучка вспомнила определение социалистического реализма, и её передёрнуло, как от хинина. Однако вспомнив о постмодернизме, она вообще плохо подумала о литературоведах... хм... нехорошими словами.
Приятные, бессвязные вечерние размышлизмы. Бабушка небрежно размазывает Шкловского:
- Один советский долгожитель в юности придумал кривоумное слово - и вельми прославился в литературоведении. Слово стало термином, его усердно проходят в университетах, а ввернуть его в светскую беседу - вообще шик. Кстати, этот автор-шикомейкер для начала погулял по Родине в кожане.
Внучка перестала кивать окну и напрягла память: литературоведы в кожанках. Ах. Пройдёт ещё лет сто, и никто не поверит, что в двадцатом веке за слова бились насмерть, и что была какая-то там цензура, и дети в учебниках читали Чехов этим хотел сказать...
- Не томись, - бабушка всё видит. - Это слово - остранение.