Выбрать главу

8

Тяжёлая работа на месте будущего сада продолжалась. Лес медленно отступал перед человеком, оставляя после себя рыжие шары вывороченных из-под земли пней. Возле них зияли глубокие воронки, в воронках брезжила успевшая отстояться ослепительной чистоты вода. С подсыхавших обрубленных корневищ и кудельной мягкости и тонкости мочковины осыпалась чёрною крупою земля. Она чётко выделялась на белом песчанике, пятнала его, делала нарядным.

Близилась осень, и человек торопился: саженцы лучше приживаются, когда их погружают, уже уснувших, в студёную осеннюю землю. Очнувшись по весне, они недолго будут хворать, а сразу же потянутся к солнцу, к жизни. Теперь Михаил Харламов трудился и ночью. От зари и до зари за Игрицей не потухал костёр. В качающихся его отсветах то и дело вырастала согбенная фигура работника. Вокруг неё золотой россыпью дымилась туча комаров и мошек — даже костёр не мог отпугнуть этой тучи от потного горячего тела. И только когда Михаил резко выпрямлялся, когда из его груди коротким стоном 6 такт ударам топора исторгалось «и-и-и, гек!», туча колебалась, то поднимаясь вверх, то отмахивая в стороны. Через равные промежутки времени доносился сочный, вязкий хряск обрубаемых корневищ и сучьев, изредка — тонкий, вибрирующий звон топора, встретившегося с железной крепости стволом старого дуба. Разбуженные птицы метались в красном зареве костра и над рекою, роняя то негодующие, то тревожно-жалобные клики. Коростель скрипел и трещал неумолчно. Ему вторил удод: «Худо тут, худо тут, худо тут». Далеко, в глубине леса, дважды провыла волчица. Её долгое, стенящее, знобящее душу «у-у-у-у-э-э-э-э-а-а-а-а» всполошило собак в Панциревке и Савкином Затоне, и собаки подняли неистовый трусливый лай. Люди, сидевшие на правом берегу Игрицы и лениво переговариваясь, наблюдавшие за ночной работой человека, вдруг примолкли, кто-то перекрестился, прошептал молитву; потом группами стали расходиться по домам.

На берегу Игрицы остались лишь две маленькие фигурки, плотно прижавшиеся друг к другу.

— Страшно, Уль?

— Страшно, Полюшка. Вот как страшно!

— А ты не бойсь. Братику мой сильный.

— Я не за него — за себя боюсь.

— Ты что?

— Тятька… За Савкина Андрея меня…

За рекой надолго замолчал топор. Потом оттуда послышалось:

— Полинка, это ты? Иди спать!

Улька зажала холодной ладошкой Полюшкин рот.

— Не отвечай! Молчи, родненькая! Молчи! Пойдём отсюда. Я тебя провожу.

Схватившись за руки, они побежали прочь от реки.

За Игрицей вновь раздался удар топора. Щепки красными птицами вспорхнули вверх, трепетно покружились в воздухе и, дрожа, медленно опустились на землю; взлетели коротко отрубленные сучья и с сухим пением упали в реку; потревоженные ими, из прибрежных зарослей поднялась дикие утки и, со свистом рассекая воздух, улетели куда-то в густеющую чернь ночи; с берега тяжело шлёпнулись в воду лягушки; синей молнией с пронзительным криком вдоль реки, едва не касаясь водяной глади, сверкнула птица-рыболов; уныло и одиноко прогудел водяной бык. Над Игрицей невидимый кто-то опустил паутинной тонкости и прозрачности вуаль. Река задымилась прохладой. В Вишнёвом омуте, проснувшийся раньше всех, озорно вскинулся сазан, погнал во все стороны торопливые круги. Игрица заголубела, заулыбалась приближающейся утренней заре. Вишнёвый омут по-прежнему стыл в угрюмой, немой неподвижности и был чернее уходящей ночи. Никто, казалось, не смел обеспокоить тяжкой его дрёмы. А за рекой стучал и стучал топор. Лес ответствовал ему покорным шелестом желтеющих листьев, нарастающим шумом падающих деревьев.

За Игрицей появился Карпушка.

— Михайла, ты скоро зашабашишь?

— Скоро. А ты плыви сюда!

— Это как же я поплыву? Я не дерьмо какое, чтобы поверху бултыхаться. Давай лодку!

— Новость, что ли, несёшь?

— «Вестей-новостей со всех волостей», как говорит Илька Рыжов. Ты спереж перевези, а тогда уж и допытывайся. У меня глотка не лужёная, чтоб так кричать. Голос свой берегу. Меня недавно в церковный хор приняли. Вчерась на спевке был — тенор у меня объявился. Регент похвалил. Велел только поболе сырых яиц глотать. А отколь они у меня, яйца-то? Своих курей давно хорь подушил, а Маланья не несётся… Ну, давай, давай, гони лодку! Что уши развесил? Копаешься, как жук в навозе, а счастье не воробей, вылетит из рук — хрен пымаешь. Давай лодку, говорю! Слышь?

По нарочито игривому, что-то скрывающему и не умеющему скрыть голосу Карпушки Михаил понял, что случилось неладное, и заспешил к лодке, которую он недавно выдолбил из сухого осинового комелька. Раздвинулись, жёстко зашелестели камыши, и маленький челнок сразу же оказался на середине Игрицы.

Карпушка нетерпеливо ходил по берегу, теребил свои аспидно-чёрные кудри.

— Проворней, проворней, Михайла! Экий ты увалень!

Михаил причалил лодку, легко, одним рывком выдернул её из воды почти всю на берег, поздоровался:

— Здравствуй, Карпушка!

— Здорово живёшь!.. Да не жми ты так лапищей-то! Не могёшь, что ли, потихоньку, да полегоньку! — Карпушка потряс занемевшими пальцами, по-детски подул на них. — Слушай, что я тебе скажу. Ульяну твою просватал Подифор. За Савкина Андрея. Нонешней ночью, пока ты тут ковырялся, запой был. Не поскупился Гурьян кладкой — корову, которая у него вторым телком пошла, три овцы, шубу новую, лисью, шесть вёдер вина да сто рублей деньгами отвалил за невесту. Дорого мой соседушка, рыжий кобелина, продал свою дочь! Пили-гуляли до зари, до третьих аж кочетов, я всё время у окна, под завалинкой проторчал. Тиграну столько кусков перекидал — на неделю б нам с Маланьей хватило…

— Ну, а Уля… Она что?.. Как она?.. — В горле у Михаила закипело.

— Ну как? Известное дело как. Прибегла откель-то, глянула в окошко: а они тут как тут, сидят. Сваты. Затряслась вся, подкосились у неё ноги, чуть было не грохнулась — подхватил я её. Кинулась ко мне на шею. «Карпушка, кричит, родименький, спаси хоть ты меня!» Взял я её да и отвёл к себе, а Маланье сказал, чтоб заперлась и никого не пускала. А сам скорее сюда, к тебе. Вот ведь какие дела, Михайла! Мой тебе совет: забирай Ульку и мотай за Волгу!..