Трудно, да и бесполезно, вообще говоря, судить о том, что было бы, если бы и т. д. В данном случае, однако, с большой долей уверенности можно сказать, что и для самого Белинского, и для нас, его почитателей, и для всей нашей литературы оказался спасительным тот факт, что слишком горячий и никаких компромиссов' не переносивший Белинский очутился под примирительным влиянием кружка Станкевича.
Рано умерший Станкевич, к памяти которого Белинский и впоследствии относился с величайшим уважением, принадлежал к числу тех «прекраснодушных» личностей, которые живут не борьбою, а созерцанием борьбы. Тип этот давно известен и великолепно обрисован, и даже оценен почти две тысячи лет назад любимым учеником Христа: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч: о, если бы ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих» (Апокалипсис). Станкевич был именно таким человеком: не холодным и не горячим, а «тепловатым» человеком, около которого было отрадно светло и тепло горсточке людей, пользовавшихся счастием его дружбы, но от которого, собственно, обществу не могло быть ни тепло, ни холодно. Как есть жрецы «красоты», для которых гравюра, картина, статуэтка важнее всех живых дел и живых вопросов; как есть фанатики юридической правды, для которых писаный закон важнее законов внутреннего сознания, точно так же есть и поклонники абстрактного, готовые воскликнуть: «Да восторжествует истина, и пусть погибает мир!» Станкевич принадлежал именно к разряду таких любомудров для любомудрия. Мы не решимся сказать, что ему было «верить, не верить – все равно, лишь бы доказано было умно». Нет, разумеется, верить, т. е. обладать (в субъективном смысле) истиною для него было приятнее, нежели не верить, т. е. сомневаться и искать. Но это был для него не вопрос жизни и смерти, как для Белинского, а вопрос нравственного комфорта и умственного спокойствия. Станкевичу было уютно и тепло в его теплице, и ничто не тянуло его на широкий вольный свет, на шумную улицу. Нравственные, внутренние импульсы были у этого добрейшего человека слишком вялы, чтобы подвинуть его на черный труд, на риск, на беспокойства и усилия, а внешних побуждений у него, человека богатого, не могло быть. Разумна или неразумна действительность, но, собственно, по отношению к Станкевичу она являлась не мачехой, как к Белинскому, а ласковой и любящей нянюшкой. Это обстоятельство не могло не действовать на Станкевича подкупающим образом, как бы он ни был сам по себе гуманен, искренен, чист. Станкевича и Белинского, их нравственные физиономии и их отношение к миру и к идеалам можно бы представить таким образом: «Действительность разумна или, по крайней мере, не глупа», – говорит Станкевич, аккуратно и спокойно укладывая в бумажник толстые пачки ассигнаций, только что полученных с оброчных имений. «Действительность разумна, – отрицать это могут только пошляки – да здравствует разум, да здравствует действительность!» – «неистово» кричит Белинский изо всех сил своей больной груди, полуодетый, полуголодный, рискующий «каждый день умереть с голоду», по его собственному неложному признанию. Есть разница между такими отношениями к делу и есть разница между этими двумя людьми, из которых один философствовал, тайно потакая своим инстинктам, а другой философствовал явно во вред своим личным интересам. Если – в чем, впрочем, нельзя сомневаться – Станкевич имел на Белинского нравственное и умственное влияние, то это влияние имело характер некоторой политической фонтанели, очень полезной по времени, по месту и по обстоятельствам. Необходимо отметить еще следующее обстоятельство.
Незадолго до исключения Белинского в университете начал читать лекции Надеждин, еще ранее того заявивший о себе журнально-критическими статьями под псевдонимом Никодима Аристарховича Надоумко. Белинский усердно посещал его лекции, как прежде усердно читал статьи, – и многое из философских и литературных взглядов Надеждина произвело на Белинского сильное впечатление и было усвоено и переработано им. При появлении статьи Белинского «Литературные мечтания», – говорит Пыпин, – первое впечатление многих его товарищей было, что она написана самим Надеждиным: они встретили в ней много мыслей, уже знакомых им по статьям и лекциям этого профессора. Спросим теперь: кто такой и что такое был Надеждин? Это был человек сильного ума и большой эрудиции, но в нравственном отношении он принадлежал к тем «учителям», о которых давно сказано:
Этим многое сказано. После изгнания из университета положение Белинского в материальном отношении было ужасно, и, в поисках работы, он в эту пору лично познакомился с Надеждиным, который не отказывал себе в низком удовольствии третировать его свысока, но помогал ему доставлением переводов каких-то пошлейших польдекоковских романов. Ясно, что у Надеждина, несмотря на весь его ум, не было и предчувствия о силах Белинского и его будущем значении, и он относился к нему, как к литературному чернорабочему. Как бы то ни было, идейное влияние Надеждина на Белинского было очень значительным, так что Пыпин называет Белинского «прямым продолжателем» Надеждина.
Таков был умственный запас Белинского, когда (в 1834 году) он серьезно заявил о себе статьей «Литературные мечтания. Элегия в прозе», напечатанной в «Молве». Дебют «холодного» критика был блистателен. Статья написана с такой силой убеждения и с такой страстностью пафоса, что производит впечатление даже теперь. Панаев (воспоминания которого о Белинском вообще являются одним из надежнейших источников для ознакомления с личностью знаменитого критика) рассказывает о впечатлении, которое произвела на него эта статья при ее появлении: «Начало этой статьи привело меня в такой восторг, что я охотно бы тотчас поскакал в Москву познакомиться с автором ее. Новый, смелый, свежий дух ее так и охватил меня. Не оно ли, подумал я, это новое слово, которого я жаждал, не это ли тот самый голос правды, который я так давно хотел услышать?»
Что же это была за статья? Мы должны, насколько возможно, остановиться на ней, потому что в статье этой находятся те основные философские положения, которые потом Белинский развивал до крайних логических пределов, о чем впоследствии не мог вспомнить без стыда и негодования. Сущность этих положений, на первый взгляд, очень невинная, формулируется Белинским таким образом:
«Весь беспредельный прекрасный Божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии. Только пламенное чувство смертного может постигать в свои светлые мгновения, как велико тело этой души вселенной, сердце которого составляют громадные солнца, жилы – пути млечные, а кровь – чистый эфир. Для этой идеи нет покоя: она живет беспрестанно, то есть беспрестанно творит, чтобы разрушать, и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце, в великолепную планету, в блестящую комету; она живет и дышит – и в бурных приливах и отливах морей, и в свирепом урагане пустынь, и в шелесте листьев, и в журчаньи ручья, и в рыкании льва, и в слезе младенца, и в улыбке красоты, и в воле человека, и в стройных созданиях гения… Кружится колесо времени с быстротою непостижимою, в безбрежных равнинах неба потухают светила, как истощившиеся вулканы, и зажигаются новые; на земле проходят роды и поколения и заменяются новыми, смерть истребляет жизнь, жизнь уничтожает смерть; силы природы борются, враждуют и умиротворяются силами посредствующими, и гармония царствует в этом вечном брожении, в этой борьбе начала и веществ. Так идея живет: мы ясно видим это нашими слабыми глазами. Она мудра, ибо все предвидит, все держит в равновесии; за наводнением и за лавою ниспосылает плодородие, за опустошительною грозою чистоту и свежесть воздуха; в пустынях песчаной Аравии и Африки поселила верблюда и страуса, в пустынях ледяного Севера поселила оленя. Вот ее мудрость, вот ее жизнь физическая; где же ее любовь? Бог создал человека и дал ему ум и чувство, да постигает сию идею своим умом и знанием, да приобщается к ее жизни в живом и горячем сочувствии, да разделяет ее жизнь в чувстве бесконечной, зиждущей любви! Итак, она не только мудра, но и любяща! Гордись, гордись, человек, своим высоким назначением, но не забывай, что божественная идея, тебя родившая, справедлива и правосудна, что она дала тебе ум и волю, которые ставят тебя выше всего творения, что она в тебе живет, а жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твое бесконечное высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего я в чувстве любви. Итак, вот тебе две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твое своекорыстное я, дыши для счастья других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага, и тяжким крестом выстрадай твое соединение с Богом, твое бессмертие, которое должно состоять в уничтожении твоего я в чувстве беспредельного блаженства!.. Что? Ты не решаешься? Этот подвиг тебя страшит, кажется тебе не по силам?… Ну, так вот тебе другой путь, он шире, спокойнее, легче: люби самого себя больше всего на свете; плачь, делай добро лишь из выпады, не бойся зла, когда оно приносит тебе пользу».