ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«СЛУЖУ РЕВОЛЮЦИИ!»
На рассвете 26 октября 1917 года предутренний сон обитателей никитинского цирка и близлежащих домов был нарушен странным грохотом. Лазаренко наскоро оделся и вышел за ворота. Через Садово-Триумфальную площадь двигались, шумно тарахтя, броневики, а следом — колонна Красной гвардии: замыкающие везли три пулемета, громко дребезжавшие на рельсах и ухабах. От Багри Кука Виталий знал, что в Москве организован Военно-революционный комитет, руководящий восстанием. Сам Багри еще вчера ушел в отряд.
Спустя некоторое время послышались орудийные выстрелы и гулкое бабаханье снарядов, где-то возле Кремля. Будто по сигналу, почти вся труппа с семьями собралась в цирке. Мужчины растерянно переглядывались, словно ища друг у друга ответа. Женщины в страхе охали, детишки хныкали, прижимаясь к матерям.
Совсем близко, вроде бы даже позади циркового двора, раздался стрекот пулеметов и частая ружейная пальба. Охваченная ужасом Ванда Русецкая, польская гимнастка, припала к руке клоуна: «О-о-о, матка бозка, цо то бендзе, пан Виталь?»
Из своей квартиры спустился хозяин в сопровождении Трофимова. На бледном лице Никитина отчетливо проступали веснушки. Он остановился на ступеньке и, держась рукой за перила, с волнением сказал, что семейные могут расположиться внизу, в подземной конюшне. Единственное условие — не брать для постелей сено... Он уверен, что все скоро — не сегодня, так завтра — кончится. Мятежников усмирят, и все пойдет по-старому. Бог не оставит нас своею милостью...
Трусиха хозяйка Эмма Яковлевна первой перебралась вниз, в надежное убежище, так предусмотрительно устроенное ее покойным супругом. Между тюками спрессованного сена директрисе поставили кровать, сидя на которой она шептала помертвевшими губами молитвы. Сам же Николай Акимович предпочел оставаться в квартире: мало ли что — дом полон имущества.
Вооруженный охотничьей двустволкой, Лазаренко нес ночное дежурство во дворе. Прохаживаясь взад и вперед и поеживаясь на осенней стуже, он беспокойно прислушивался к звукам боя, бушевавшего где-то поблизости, может, у Арбата или у Никитских ворот. В непрерывном громыхании перемешались снарядные разрывы, пулеметная и винтовочная пальба, так что даже здесь дребезжали стекла. Зловещее зарево обагрило полнеба. Густой дым не переставал валить до конца его дежурства.
На исходе пятых суток улицы замерли в рассветной мгле. Такое долгое затишье еще не наступало ни разу за все эти тревожные дни... Слух, нервы, мышцы — все напряглось в ожидании. Время тянулось, наполненное предчувствиями, сомнениями, надеждами... И вдруг из-за поворота донесся гулкий звук шагов. Лазаренко настороженно прильнул к щели в заборе и увидел марширующих по мостовой вооруженных солдат. Пальцы невольно сжали холодный металл ружейного ствола, почувствовал, как пульсирует в висках кровь. И тут же с облегчением вздохнул: на шинелях и фуражках — красные банты... «Наши!»
Мирное утро вошло в город. Наступал первый день новой жизни, день светлых надежд. С него начался отсчет новой в истории человечества эпохи — эпохи Великого Октября.
Пришел Багри Кук. Лицо его светилось энтузиазмом. Гордый завоеванной победой, он был весь во власти только что испытанных острых — быть может, самых острых за всю его жизнь — впечатлений. Он подал другу газетный лист и велел громко читать вслух.
Лазаренко внятно произнес: — «Ко всем гражданам Москвы! Товарищи, граждане! После пятидневного кровавого боя враги народа, поднявшие руку против революции, разбиты наголову. Они сдались и обезоружены».— Высокие слова невольно придали голосу торжественное звучание. Он прочитал все воззвание, заканчивавшееся словами: «В Москве отныне утверждается народная власть — власть Советов рабочих и солдатских депутатов».
Октябрьскую революцию и новую власть Лазаренко принял без колебаний, принял сердцем и умом. Теперь слово «революция» наполнилось в его сознании другим содержанием, нежели тогда, в Туле. Инстинктом пролетария он чувствовал, что это — его власть, с ней ему и шагать в ногу.
Для иных «жрецов искусства» этот выбор не был таким решительным и бесповоротным. Легко поддавались настроению недоверия к новому правопорядку. Сколько артистов балета, драмы, оперы, сколько мастеров арены оказалось в революционную грозу за пределами родины, на чужбине... «Из твоих замечательных прыжков, друг Лазаренко,— написал позднее ему в альбом Всеволод Мейерхольд,— самый замечательный был сделан тобой в Октябрьские дни. Не правда ли? Ведь ты... мог прыгнуть в эмиграцию...»
«Многие наши тузы заняли выжидательную позицию»,— напишет в своих воспоминаниях артист. Сам же он свое место в новой жизни определил весьма четко. На вопрос юбилейной анкеты: «Ваша служба?» — ответил ясно и без обиняков: «Служу революции». Он открыто будет прославлять ее и бичевать ее врагов смехом. Словами поэта-друга Лазаренко мог бы сказать о себе, что и он «революцией мобилизованный и призванный» и что его тоже ожидает нелегкая работа ее «ассенизатора и водовоза».
Первый, кого Виталий увидел в цирке, был Станевский. Он сидел в фойе, на диванчике у лестницы, в элегантном, цвета какао демисезонном пальто, опершись подбородком о серебряную рукоять трости. Поздоровался с пришедшими и заговорил как-то возбужденно о событиях минувшей ночи, о губительном огне восстания, разожженном подстрекателями-голодранцами, безответственно щедрыми на посулы. Предрекал еще большую разруху и гибель культурных ценностей.
По лестнице спускался Никитин, натягивая на ходу кожаные перчатки и прислушиваясь к разговору. Станевский, владелец артистического кафе, кривя губы, фиглярствовал: «Кто был ничем, тот, видите ли, станет всем...» Нервы у Никитина явно сдали: «А дулю с маслом! Чтобы бесштанная гвардия да управляла государством — кишка тонка!..» «Да уж само собой,— в тон ему поддакнул с недоброй усмешкой Бом.— Подержат власть, как та ворона сыр, да и выпустят...» Желчно хмыкнув, сделал Виталию прощальный жест котелком и, подхватив Никитина под руку, двинулся к выходу.
Лазаренко внутренне улыбнулся: плохи, знать, карты пошли в руки игроку, коль шестеркой пытается бить туза...