ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
«КОМИССАР РАЗВЛЕЧЕНИЯ МАСС»
Лазаренко охотно посещал заседания Секции цирка, которая с такой решимостью взялась за преобразование искусства арены. Однако многое казалось ему неверным или наивным, со многим не соглашался и внутренне спорил. Его настораживала, например, категоричность, с какой решалась судьба дорогого ему искусства. Вот хоть бы Фореггер. Говорят, хороший режиссер, экспериментатор. Возможно, что и так. Но отказаться от традиций, называть их омертвелыми клетками на теле цирка, якобы доставшегося нам от буржуазного перерожденческого искусства, и предлагать созидать это зрелище от ноля — это уж, как говорится, ни в какие ворота...
Еще более заносит в облака фантазера Каменского. Слушал, как тот зычно митинговал, и ушам своим не верил: цирк весь начинен барахлом прошлого, надо все разрушить, не оставляя камня на камне! Вечером даже круто поспорили в Доме цирка. Лазаренко пытался усмирить разбушевавшегося громовержца. Но тот не сбавлял пыла, оборонялся.
— Мы — люди моторной современности,— выкрикивал он, обращая на себя внимание,— строители новых форм жизни, мы будем отпевать всякое дохлое искусство! Если цирк немедленно не выкинет свое прошлое, то жизнь может выкинуть цирк, подобно тому как выкидывают на чердак вещь, отслужившую свой срок. А заодно — учтите! — и тех, кто держится за гнилые позиции.
Даже Эсфирь Шуб, к словам которой Лазаренко всегда прислушивался, и та высказала решимость воздвигнуть новое, прекрасное здание цирка на обломках старого.
Конечно, обновление нужно, что и говорить, Виталий осознавал, что в жизни цирка должно что-то измениться. Вокруг все бурлит, все перестраивается, а что у нас? Как было во времена Котликова, почти так же и теперь. Цирковая программа кажется ему сегодня уже старомодной, как жакет Марии, в котором она щеголяла до свадьбы, а нынче по необходимости вытащила вновь.
И перестройка цирка, о которой толкуют с таким запалом, дело, конечно, насущное, спору нет, но надо взяться за это, как рачительным хозяевам, которые усердно обновляют и чинят свой дом, а не как разрушителям. Этими мыслями он поделился с Альперовым-отцом, с Танти, с Багри Куком, и все согласились с ним. Альперов сказал угрюмо:
— К сожалению, не мы решаем: там — мадам Рукавишникова, тут — Николай свет Акимыч...
Тревога за судьбу родного искусства рассеялась лишь 21 апреля 1919 года — в Студии цирка выступил с большой речью Луначарский. Цирковой люд внимательно слушал наркома и находил в его словах ответы на давно уже беспокоившие вопросы. Судя по тону доклада и полемическому заострению, Анатолий Васильевич был в курсе «левацких» перегибов в цирковом деле, знал о той шумихе, которую подняли «спасители» вокруг «погибающей арены», и давал им наглядный урок бережного отношения к наследию прошлого. «Не надо говорить о возрождении цирка, потому что он и не умирал вовсе и даже не болел,— деликатно наставлял он разгоряченных реформаторов.— Надо вырвать его из грязных рук предпринимателей, и он будет тем, чем должен быть: академией физической красоты и остроумия». Акробаты, клоуны и дрессировщики услышали в этот день четко изложенную программу действий: вырвать цирк из рук предпринимателей — вот главнейшая сегодня задача. Эти слова прозвучали мажорной прелюдией к национализации цирков.
В архиве Никитиных сохранился документ, отправленный 21 июня 1919 года из канцелярии Театрального отдела народного комиссариата по просвещению: «Принимая во внимание предстоящую национализацию московских цирков, Народный комиссар по просвещению предлагает дирекции закончить сезон 30 июля с. г.». Подписал бумагу сам А. В. Луначарский.
Вопрос о предстоящей национализации не был новостью ни для хозяев, ни для артистов. К ней готовились и на Садово-Триумфальной и на Цветном бульваре. Во избежание утечки имущества местный комитет весной сделал подробную опись всего никитинского достояния и назначил круглосуточные дежурства артистов и сотрудников.
Собрание, посвященное национализации, вел Дмитрий Альперов. В последние месяцы Лазаренко просто не узнавал парня. Статный, видный, он как-то вдруг повзрослел и возмужал. А голос его, и без того зычный, с твердостью и «металлом», зазвучал властно и требовательно. Хозяин цирка при виде молодого активиста прямо-таки багровел от негодования. Еще в начале года, когда тот потребовал установить общественный контроль над всеми делами цирка, Никитин затаил злобу. С каким наслаждением он вышвырнул бы вон этого смутьяна. Да разве теперь такое возможно! Простого конюха и то не прогонишь, а уж что говорить о председателе местного комитета.
По предложению ведущего собрание спели «Интернационал». Затем Альперов произнес торжественно и строго:
— Давивший на нас вековой гнет эксплуататоров наконец-то сброшен, и талант народа получил возможность творить свободно.— Он говорил горячо и уверенно. Коснулся, как было принято, международного положения и, смело глядя в директорскую ложу, где в одиночестве сидел Никитин, заявил трубным голосом, что пробил долгожданный исторический час, свершился акт величайшей справедливости: все, что нажито подневольным трудом артистов, отныне объявляется национальным достоянием.
Присутствующие хотя и знали о том, что произойдет, приняли эту весть с воодушевлением. Нет больше хозяина, и никого уже не страшит извечная зависимость от него, не висит над головой угроза быть уволенным, подвергнуться издевательствам и унижениям. Конец вычетам и штрафам!
Когда окончилось собрание, Лазаренко, избранный секретарем, дописывал за столом президиума последние слова протокола, он услышал, как громко заскрежетал отодвигаемый стул, и, подняв глаза, увидел: Никитин резко вышел, почти выбежал из ложи. Через час дежурный, молоденький акробат Костя Ершов, которого Лазаренко сменял, взволнованно рассказал ему, передавая ключи и браунинг, что сразу после собрания директор, весь красный и злой, как тигр, влетел на конюшню и стал отвязывать Принца. Дежурный сказал: «Товарищ Никитин, нельзя! Запрещено...» «Кто это,— говорит,— может запретить брать свое!» Оседлал, схватил плетку и уехал. Не стрелять же было. Вернет, должно быть...»
До начала представления оставалось часа четыре. Лазаренко ходил по огромному опустевшему зданию, перебирая в кармане ключи. На душе неспокойно, одолевают противоречивые мысли, идет непрестанный внутренний спор, вызывающий острое чувство досады. И все вокруг недавно происшедшего. Разумом понимал: да, национализация — это историческая справедливость. Но в эти рассудительные доводы вмешивался другой голос, взывающий к сердцу: «А как же Николай? Все на него глядели сегодня почти как на врага, отгородились глухой стеной. А ведь многим он был товарищем, и неплохим».
Он пробовал отвлечься, не думать о Никитине, но непонятная сила снова возвращала мысли к нему. Хотелось бы помочь человеку. Но чем и как? Нелегкую задачу задала ему жизнь: как согласить меж собой чувство личной приязни и даже больше — чувство любви и классовую непримиримость, какую он должен испытывать к буржуазному элементу?
...Лазаренко вздрогнул. В дверь громко и требовательно стучали. Никитин, с потным, красным лицом, запорошенный пылью, зло глянул на него исподлобья и молча провел Принца под уздцы. На лошадь было больно смотреть: вся в клоках пены, тяжело дышит, бока, и без этого худые, совсем ввалились...