Выбрать главу

- Давай еще одну за Витебск!..

Говорим о литературе и редакторах.

- Самая ужасная цензура - цензура друзей. Никто бы не заметил, а друзья не пропустят, заметят и не пропустят, думая о себе, а якобы пекутся о твоем благе.

Жалуется, что в "Маладосці" делают много правок. "Домашевич переводит на свой барановичский диалект. Буравкин приговаривает: "Мы для тебя, Вася, стараемся"… Спрашиваю, как работается, как живется, какая атмосфера дома. Он отшучивается:

- Раньше жена учительствовала. У тебя, кажется, тоже в школе? Ну так ты знаешь. Она там привыкла командовать ребятами. Теперь мною командует, на меня все перенесла:иди сюда, начисть картошку, помой посуду…

- И ты моешь посуду?

- А то как же! Не помоешь!.. Ты, наверное, тоже все полняешь?

Сидим уже в кабинете. Верней, я все время стою, хожу, смотрю. Стена книг. Большое фото Твардовского.

- Сам снимал! - по-мальчишечьи хвастает Василь. - Вот смотри, какая удачная фотография получилась, как у настоящего фотомастера.

Спрашиваю: рисует ли, ведь годы, проведенные в Витебском художественном училище (пусть не годы - месяцы, а когда отменили стипендию, бросил и ушел пешком домой на Ушаччину), все же, наверное, не прошли даром.

- Сейчас уже не рисую. А было время. Вот смотри, - открывает том "Когда пушки говорили". В нем и его зарисовки фронтовых будней, портреты боевых товарищей. На противоположной стене две полки - полные! - его книги, изданные за рубежом. Показывает издания - двухтомное на немецкой, нью-йоркское красивое на украинском, много "Мертвым не болит" на разных языках, а у нас повесть так и на вышла… Пока я рассматриваю книги, Быков что-то ищет в большой коробке-шкатулке:

- Тебе будет интересно, - он высыпает на стол груду писем. Читаю с удивительной каллиграфичностью выведенные строки Сергея Сергеевича Смирнова - своеобразное объяснение в любви собрату по перу, по теме, по войне. Долго не выпускаю из рук большое письмо Александра Трифоновича Твардовского. Оно о разном - о трудности жить в литературе, о принципиальности, о стихах М. Танка, которые он не может подписать в набор, несмотря на просьбу Быкова, раздумья о людях и книгах, иногда горькие и нелицеприятные. И все это - как исповедь, адресованная Быкову. Говорю ему об этом. А он с такой любовью снова вспоминает Твардовского. В письме Александра Солженицына - о том, что получил его книгу, прочел, понравилась. Генерал Григоренко пишет, что книги Быкова служат делу освобождения человека, борьбе за свободу. Читаю письма искренние, грустные, из шкатулки, по всему видно, очень дорогие хозяину. Разговор переходит на "Новый мир", с которым многие годы был так связан Быков.

- А как теперь с "Новым миром"?

- Теперь никак. Там никого не осталось из близких и понимающих. Чужие мне и литературе люди.

И вдруг с мальчишечьей улыбкой:

- На, подержи…

Держу в руках Диплом лауреата Государственной премии СССР" Премия за "Обелиск" и "Дожить до рассвета". Василь снова роется в шкатулке:

- Что-то не нахожу тут твою телеграмму. Куда я ее девал?.. Ага, вот она, нашел…

…Три года назад я был на Смоленщине, где проходили Дни литературы, посвященные Твардовскому. Твардовский родился 21 июня, Быков - 19. И, зная их взаимное расположение друг к другу, я послал из Починка в Гродно телеграмму, объединив имена и даты. И закончил: "Будь здоров, Василий Быков! Будь здорова, вся родня!.."

- Жене очень понравилось твое приветствие. Ты, единственный, еще и про родню вспомнил. И она переписала телеграмму крупными буквами, красками и на двери входной вывесила, как поздравительный плакат - пусть все видят и читают.

Копаясь в книгах, он спрашивает:

- Ну что тебе подарить? Двухтомник я тебе подписывал. Надо бы с тех полок, да у меня по одному экземпляру у самого. А многих книг и вообще нет: где-то издают и не считают нужным хоть одну прислать. Ага, вот в твердом переплете "Волчья стая", у тебя такой не может быть. Их всего с десяток напечатали. Пусть у тебя будет.

Быстро подписывает. На мой вопрос о том, что теперь пишет, отвечает:

- Сейчас ничего не пишу.

Помню, что так он говорил и в прошлый и в позапрошлый раз, и в Минске при встрече, и в Могилеве, и в Полоцке: "не пишу", "больше о войне писать не буду", "не в русле" и "вообще до пятидесяти было не так, как после пятидесяти…" И я слегка улыбаюсь, слушая эти его слова, в очередной раз подчеркивающие лишь писательское суеверие: не говорить о том, что в работе и не доведено до конца.

- Не улыбайся, я в самом деле чувствую возраст. А может, и силы уже не те. Вот ты можешь еще лет десять, а то и больше работать активно. А у меня уже так не получается. Наверное, прошлое сказывается. Все-таки и война, и столько было за последние десять лет литературных и жизненных мук. Трудно представить даже самому.