Долго брел я вдоль речки, по мокрой траве, по родниковым бочагам, перебирался через ручьи, стекавшие с лесистой горы. Потом поднялся наверх и до вечера блуждал по лесу. По темным еловым дебрям, по белому березняку, останавливался и стоял под облетавшими осинами, средь тихой желтой метели. Какая грустная красота. Хотелось пожалеть кого-то, себя, что ли, пожалеть. Опадают осины, опадают дубы, и уходят, Россия, твои медные лбы, — мы уходим со сцены, наш настал уж черед, ранним ветром вершины и качает и гнет. Ах ты… вольное семя, бутербродная тля… Та-та, та-та, та-та-та… И кого проклинали, да проклясть не смогли…
Ах, та-та-та, та-та-та… И опять брел я в отяжелевшем плаще по мокрому, капающему, моросящему лесу. А когда вышел к деревне, сквозь мелкий вишенник крайнего двора увидел полоску заката. Под тяжелым, сырым небом она казалась легкой и страшно далекой, как на том свете.
День кончался. Опять надвигалась ночь. Я могу вспомнить тысячи случаев… Всю мою жизнь, с самого детства, я страдал от наступления ночи. Когда она приходит и все заполняет собой, топит во тьме, во мраке, я уже не верю, что этот мрак исчезнет когда-нибудь. Я знаю, что солнце в конце концов встанет, утро придет, но в душе, в дремучих потемках ее, не верю, что именно так оно и будет, дремучая душа боится, что солнце может не взойти уже никогда.
С детства ненавижу тьму и боюсь ее. Сколько раз пробовал перебороть себя — ходил через ночное кладбище, по ночному полю, по ночному лесу, и всегда мне было нехорошо. На знакомой лесной дороге все пни, коряги, кусты ночью становятся другими, жуткими, вокруг все странно начинает шевелиться, перемигиваться, подкарауливать. От малого шороха или даже от одной мысли о шорохе весь я цепенею, волосы поднимаются, кожа на голове, на спине и на скулах стягивается, ей хочется уменьшиться, спрятаться куда-нибудь, а ведь я в это время стараюсь даже напевать немного. Но мелодия не идет, не подвигается, а вертится на одном месте. Я люблю тебя, жизнь… я люблю тебя, жизнь… И так далее. Не продвигается.
Ненавижу ночь. Как и одиночество. Не зря в них вот это созвучие: ночь — одиночество. Устал я от этих ночей. И дела мои не идут, что-то разладилось, распалось, не соберешь. Идти в свою конуру, включать пустынное электричество, а потом… Что потом? Нет уж, я просто не перенесу эту ночь. Пойду к Василь Николаевичу. И как только подумал об этом, засобирался, задвигался, бутылку «Экстры» сунул в карман, палку выбрал ореховую, так сразу отлегло от души. Бодро зашагал по двору, бодро вышел на улицу, хотя уже совсем стемнело и стоял тот самый, ненавистный мне, час. К Василь Николаевичу! И как это я раньше не сообразил, в голову не взял! Какая счастливая мысль! Я почти что бежал в темноте, к знакомому дому. Из всей деревни я знал одного его, Василь Николаевича, своего бывшего хозяина, Работал он где-то в больничных корпусах, скрытых в лесу, за оврагом. И мне всегда было приятно уловить глазом его маленькую фигурку в больших сапогах то на тропинке через овраг, то возле прудов, то на улице. С высокими голенищами, в которые уходили не только ноги, но и сам Василь Николаевич больше чем наполовину, это сапоги, казалось, сами шли, а не Василь Николаевич ходил в них. Вон идут сапоги, думал я невольно, когда случалось увидеть издали Василь Николаевича.
В окнах его дома было темно, только в одном мерцал голубой свет. Телевизор смотрят. Бывало, сидишь на пруду с удочкой, оглянешься: сапоги. Не берет? Не берет, ни на что не берет, Василь Николаевич. И не будет. Это почему? А вот когда с лип этих лист упадет, ну и то не будет брать, она начнет, лишь только когда лист на дно ляжет. Вон когда.
Или: здравствуйте, Василь Николаевич! Здравствуй, здравствуй, посидеть, что ль, пошел? Да вот собрался, Василь Николаевич. Не будет брать сегодня. Почему не будет? Больная она, не будет брать. Вы вроде видите ее, через воду на нее глядите. Ясное дело, что вижу, как же не видеть, сколько годов хожу. Нынче она мордой в илу уперлась и не глядит ни на что. Ты ей давай хоть под самый нос, не возьмет, ничего не возьмет, хоть убей. Болеет, не ее погода. У самого же в пакете, в прозрачном, большая рыбина. Неужели плотва такая? Не, у плотвы голова другая, и глаз красный, а чешуя у ей помельче будет…