— Извините… меня… за беспокойство.
Тетя Нюра закрыла ему глаза, углом простынки промокнула появившиеся у мертвого Александра Ивановича две живые слезы, потом вышла позвонить по этому телефону.
Как я чуть не позабыл о войне
Передо мной бесшумно течет река. Со спины меня заслоняют, взбираясь до самого неба, сосны, непролазные заросли мелколесья.
У подмытого берега вода ходит по кругу, протаскивает мой поплавок из легкого пенопласта. Я сижу тут с утра, вижу перед собой маленький клочок пасмурного неба, осоку, кусты противоположного берега. Я так ушел в свое занятие, в безлюдье и тишину, что не заметил, как слился с этим пасмурным теплым днем, стал его частью, как эта старая береза, что шелестит над моей головой, как сосны, что взбираются по крутояру, до самого неба, как эта скользкая тропинка в траве, и эти ветки, и рубчатые листья ольшаника перед глазами, и эта бесшумно бегущая и блуждающая по кругу вода, и теплый дождик, и крапива, и желтый куст золотарника у самой воды, и вот эта плотвичка, вынутая мною из реки и брошенная через окошечко в цинковый рыболовный короб, на котором я сижу с того самого часа, когда еще туман стоял над льющейся куда-то рекой. Я слился со всем этим и, как листья, трава, речка и клочок неба над противоположным берегом и сам берег не знали — кто они, что они и зачем они, так точно и я ничего этого не знал. Я только был тут, среди них, рядом с ними, как и они были рядом со мной. Иногда я выпадал из этого забытья, из этого полного слияния, отделялся от всего, доставал сигарету, закуривал, и тогда мне казалось, что все вокруг тоже что-то думает про себя. Я вглядывался в противоположный берег, опрокинутый в воде, где сперва была опрокинута осока, а за ней темные заросли тальника, а уж потом клочок серого неба, и по всему этому, упавшему в глубину и повисшему над бездной, чуть заметно струилась живая вода. Я вглядывался, и мы старались узнать и понять друг друга — берег, опрокинутый в воду, и я. Потом сквозь нас, по изменчивому лону реки, прошла остроносая байдарка с двумя седоками, им и ею. Длинный челнок, бесшумные крылья-весла, ее лицо и его на одно мгновение отразились в нас и исчезли, и снова мы были одни.
Пошел дождь. Крупные капли начали шуметь над водой, они вздули желтые фонарики, и все переменилось. Через минуту дождь перестал, и опять мы смотрели друг на друга, посвежевшие, умытые. Мы были вечными, я и берег.
Поплавок остановился перед стрелолистником, вздрогнул и ушел под воду. Мы сидим далеко отсюда, очень далеко, под вербами, на берегу желтой речки Кумы, ловим сомят. Я, Ваня и Ванин брат Минька, глухонемой. Минька сажает сомят на прутик и опускает их в воду. Поплавок дернулся один раз, другой, ушел в глубину. Я подсекаю, вытаскиваю соменка. Сидим мы босиком, пятками упираемся в выдавленные у самой воды ямки. Прохладой тянет от реки, от мокрых берегов. Иволги рядом кричат, журчит желтая вода возле упавшего в речку старого тополя. А позади, на открытом солнце, — сплошные виноградники. Минька приносит нам тяжелые кисти черного винограда или белого, мускатного, с крупными мясистыми ягодами, потрескавшимися и затекшими по трещинам желтым медом. Мускат лопается во рту, распространяя под нёбом, по языку и горлу медовый вкус вместе с нежнейшим, неповторимым, единственным в мире мускатным ароматом. Мускат мы мешаем с сильванером. Его сбитые кисти похожи на кукурузный початок, не вырвешь ягоду, только кисть помнешь, подавишь, и сок растечется по рукам, по рубашке, намочит колени. Сильванер надо целиком есть, всю кисть брать в рот и выдавливать пахучую влагу.
Кричат иволги, играют на желтой реке солнечные пятна, потому что свет пробивается через густую листву верб и достает до воды. Губы от винограда сладкие, руки липнут к самодельному удилищу. Потом мы купаемся и через виноградник идем к Ваниному дому. Там, во дворе, будем жарить сомят на большой сковородке. Растопим горнушку, Ваня принесет из дома муки, обваляем в ней рыбу, соли бросим, масла, Минька будет палочки подбрасывать в горнушку, Ваня рыбу переворачивать большим столовым ножиком. Постреливает, шипит на сковородке, глаза у сомят белеют, бока подрумяниваются, солнце заливает двор, чуть слышно иволги от воды покрикивают, от речки Кумы, порхают там в густых вербах. Дождик перестал, медленно ходит вода по кругу, поплавок задевает лист стрелолистника, вздрагивает один раз, другой и уходит в глубину. Подсекаю и выбрасываю на берег, к своим ногам, серебристую плотвичку. На губах и во рту сладко от выкуренных сигарет, мускатом пахнет, сильванером. Сглатываю слюну и снова достаю пачку, закуриваю, затягиваюсь. Опять из-за поворота реки выскользнула байдарка, за ней вторая. Причаливают наискосок от меня к противоположному берегу. Вытаскивают лодки на берег, загружаются. Застучал в кустах топорик. Глядь, уж и палатка поставлена, из-за кустов показался острый брезентовый верх. Воздух взбаламучен голосами. Ребята голые до пояса, в джинсах. Спины их мелькают в кустах. И девчонки в джинсах, одна в белой маечке-безрукавке, другая в цветном лифчике. Голые руки тонки, гибкие талии то в одном, то в другом месте показываются из кустов. Перекликаются, хохочут без всякой причины. Спускаются к берегу, воды набирают, полощут что-то и пропадают в кустах. И снова то спина голая выглянет, то взбитая прическа, то рука или тонкая шея, то вся, как лозинка, как олененок, выступит наружу. Никого на реке, одни они, счастливые, как боги. И я, счастливый, как бог, невидимый, на другом берегу. Нам хорошо, потому что мы вечные. И река течет между нами вечная.