После третьей рюмки, когда и выпито уже, и червячок порядочно заморен, но до песен еще не успевали доспеть, самое время было поговорить по душам, не спеша и еще не перебивая, еще умея слушать друг друга. Неторопливый разговор тек и журчал прихотливыми, переплетающимися, то и дело менявшими свои направления руслицами, которые вдруг, в какие-то мгновения, сходились вместе и текли некоторое время в одном большом русле, потом снова расходились, затихая до полной немоты, то дробясь, то оживляясь, набираясь новых сил для нового слияния в единое русло. Особых споров, как правило, тут не было никогда. Если они и возникали, то быстро заканчивались полным согласием спорящих сторон. Исключение составляли беседы дяди Коли с братом Марьи Ивановны. Дядя Коля во всем противоречил своему солидному родственнику, ни в чем с ним не соглашался, потому что, хоть и имел в отличие от родственника неказистый вид, ни в чем не хотел уступать ему. У дяди Коли была своя гордость, у него был почти полностью вырезан желудок, и это обстоятельство возвышало его в собственных глазах.
— Вот у меня, — говорил он, — желудок вырезан, а я пью и ем, и мне ничего.
— Я не о желудке говорю, — возражал брат Марьи Ивановны.
— А потому что он цел у тебя.
— Не поэтому. Ты, Николай, кроме своего желудка, ничего не понимаешь.
— Я? Не понимаю?.. Ха, не понимаю. Вон видишь, ворона сидит на штакетнике? За окном, видишь? Сидит. А счас крыло поднимет, взлетит — и нет ее. А телега? Поставь туда телегу. Взлетит? Поднимет крыло? А вот ты помрешь, положат тебя, будешь лежать. Поднимешь крыло? Взлетишь? Черта с два. Будешь лежать. Не понимаю. Я все понимаю.
Брат Марьи Ивановны, глядя на дядю Колю, саркастически улыбался:
— В людях ты не разбираешься, Николай.
— А ты разбираешься.
— Я их насквозь вижу. Мне только поглядеть на человека, и я тебе скажу, кто он такой.
— Ну, вот гляди, гляди на меня и скажи, кто я такой? Молчишь? И будешь молчать.
Брат Марьи Ивановны щурился, но ничего не говорил, молчал, губы плотно сжимал, обижался.
За столом потихоньку примолкали, начинали прислушиваться, приглядываться к поединку между солидным братом и неказистым мужем Марьи Ивановны. Всем было интересно. Но когда поединок доходил до крайней точки, Марья Ивановна вмешивалась:
— Ну, мужики, ну, чего еще, не дай бог драться начнете.
Дядя Коля самодовольно ухмылялся и доставал пачку «Прибоя», закуривал, потому что чувствовал себя победителем. А Марья Ивановна, без всякой подготовки, вдруг затягивала хрипловатым, но верным голосом: «Каз-булат уда-ло-ой, бедна сакля твоя-а-а…»
Ладная полухмельная песня круто поворачивала застолье на другую, тоже хорошо проторенную дорогу.
Крестины-октябрины новорожденного были для Скворцовых и Марьи Ивановны желанным событием. Готовились к нему еще в отсутствие Катерины, когда она лежала в больнице, а Борис мотался между больницей и работой. Праздник назначили на субботний день, под выходной. На кухне, рядом с плитой, стояла ванна, покрытая деревянной крышкой и застеленная клеенкой. Никто в ней не мылся, ходили в баню, а ванна использовалась под стирку, в дни праздников расставляли на ней праздничную еду. Сегодня были тут пироги, прикрытые полотенцем, блюда с холодцом, салатами, солеными грибами, две утятницы с жареными гусями.