Выбрать главу

Так, нежась утром в постели, до сладостной в сердце боли мечтала Олимпиада. В спальне было жарко натоплено, теплое одеяло сбилось к ногам, не только поправить, даже пошевелиться было лень. Через широкое итальянское окно глядело осеннее солнце и ласково грело открытые плечи. Последние дни ей трудно было поднимать с подушки голову и начинать новый день. «Нужно сегодня что-нибудь сделать, – размышляла Олимпиада. – Поехать, что ли, прокатиться на доменовских рысаках… Только вот куда поехать? Может, в Шиханскую?» Ничего так и не решив, она крикнула прислугу и велела позвать Микешку.

Миловидная, дородная тетка Ефимья, прислуживавшая ранее у Тараса Маркеловича, получив повеление молодой хозяйки, степенно вышла, а через полчаса вернулась снова с большим, наполненным водой тазом.

– Водичка тепленькая, вставай, лапушка, – улыбнулась Ефимья.

– Спасибо, Фимушка, – ответила Олимпиада и, сладко позевывая, спросила: – Микешке сказала?

– А он уже тут, за дверью стоит.

– Зови сюда.

– Да что ты, голубушка, бог с тобой! – удивилась Ефимья.

– А что? – не поднимая головы, спросила Олимпиада.

– Как он может войти, когда ты в таком виде? Взгляни-ка на себя!

– Ничего, он мой старый друг, – упорствовала Олимпиада.

– Неужто ухажер прежний?

– Нет, так просто. Росли вместе.

– Спроста-то, радость моя, ничего не бывает. – Ефимья, поджав губы, накинула на хозяйку красный халат.

– Ну уж ладно! – Олимпиада бойко вскочила, просунула руки в рукава халата, торопливо прикрыла постель широким голубым одеялом.

– Вот так-то оно и лучше, – одобрительно кивнула Ефимья и удалилась.

Открыв дверь, Микешка сначала просунул свою огромную пеструю шапку, а потом уже ввалился сам и оторопело остановился в дверях. Укрывшись халатом, Олимпиада сидела на кровати и пробовала пальцами воду в тазу.

– Испугался? – спросила насмешливо.

– А чего мне пугаться? – пробормотал Микешка. Запах каких-то дурманных духов кружил ему голову, висевшее на спинке стула бархатное платье Олимпиады, казалось, переломилось пополам, а сникшие рукава беспомощно падали на пол, как будто намереваясь плыть по желтому паркету…

– Сейчас поедем, Микеша, – играя расплетенной, длинно спадавшей с плеча косой, проговорила Олимпиада, вполне довольная устроенной забавой.

– Ладно, – ломая в руках свою пеструю папаху, ответил Микешка и поспешно вышел, шумно хлопнув массивной дверью.

…На прогулку выехали не сразу, а часа через два. Лошади бойко бежали навстречу прохладному, освежающему ветру. Мягко катился по наезженной дороге удобный рессорный тарантас.

Глаза Олимпиады блуждающе скользили по желтой луговой кошенине с длинными стогами сена и одинокими оголенными кустами вязника и крушины.

Микешка, сутуля на козлах широкую спину, вел неразогревшихся коней то медленно, то широкой, неровной рысью, отчего тарантас иногда резко подпрыгивал на мерзлых кочках и швырял Олимпиаду от одного края сиденья к другому.

– Не шибко гони! – не выдержала она.

– Жестковато, потому и трясет, – придерживая коней, отозвался Микешка. – Это не на пуховой перине валяться! – вдруг добавил он дерзко и обернулся к ней лицом.

Микешка одет был в черный романовский полушубок, ловко облегавший его широкие плечи. На чубатой голове маячила пестрая папаха. Одной рукой он натягивал вожжи, другой, в серой пуховой перчатке, протирал застывшую на легком морозе горбинку носа.

– Куда мы все-таки едем-то? – спросил он.

– А ты думаешь, я знаю? – кутая подбородок в воротник дорогой горностаевой шубы, ответила Олимпиада.

– Сколько же будем ездить? – спросил Микешка.

– Держи до Каменного ерика, а у Елашанского затона свернем в тугай.

– В тугай зачем?

– Журавлей щупать… – зло проговорила Олимпиада и отвернулась.

– Они давно уже улетели, – пожимая плечами, сказал Микешка, а про себя подумал: «Совсем осатанела баба».

Дальше разговор не клеился. С полверсты проехали молча. Кони бежали мерной рысцой и давили копытами сгустившуюся грязь. Над конскими головами виднелся желтый тугай, одетый в золотистые осенние ризы. Слева маячили далекие горы, справа приземисто сидел в луговой низинке круглый стог сена.

– Слышь, Микеш, – вдруг окликнула его Олимпиада каким-то робким, приглушенным голосом.

– Остановиться, что ли? – опередил ее Микешка. – Ладно. – И он сильно натянул вожжи. Кони замедлили ход.

– Вот дурачок-то! – рассмеялась Олимпиада. – Я ему про попа, а он про дьякона… Слово не дает сказать. Поезжай-ка, правда, потише.

– Растрясло, что ли? – не унимался Микешка.

– Ты со мной не вольничай и особо-то зенки на меня не пяль, дурачок, – поймав его пристальный взгляд, проговорила она. – А то я тебя, миленок, быстро утешу…

– Да что я, титешный, чтоб нуждаться в чьих-то утешениях? – задорно спросил Микешка.

– Утешает тебя твоя Дашенька, ну и ладно…

– Она не в счет.

– Вот, вот! К брюхатым бабам вы не очень ласковы, – вздохнула Олимпиада.

– А тебе откудова это известно?

– Э-э, миленок мой, не ахти какие новости. На этот счет у нас, у баб, своя гимназия… – ответила она задумчиво. – Я не о том хотела тебя спросить.

– А о чем же?

– Ты Маринку Лигостаеву любил или нет?

– Ты чего это вдруг о ней вспомнила? – хмуро спросил Микешка.

– А я часто о ней вспоминаю.

Не докурив дешевую папироску, Микешка яростно заплевал ее и размашисто бросил на обочину. Настороженно покосившись на опечаленное лицо Олимпиады, увидел, что оно стало другим. Бирюзовые глаза заискрились скрытой грустью, длинные ресницы мелко вздрагивали.

– Не хочешь, миленок, сознаться? – проговорила она каким-то глухим, почти нежным голосом.

– Что было, то давно быльем поросло, – медленно ответил Микешка.

– Каждая былинка в жизни свой корешок имеет. В прошлом-то году ты около меня вился, а потом к ней переметнулся. У ней козырь был – девка, а я вдова горькая… Не случись так, я бы теперь от тебя казачонка тетешкала, – с тоской проговорила Олимпиада.

– Ладно врать-то, – с трудом сказал Микешка.

– Ты что, забыл, как после молебствия меня помял у плетня, а сам потом к Маринке завернул и до вторых петухов ворота обтирал?

– Нашла о чем вспомнить. Поздно виноватых искать, – не оборачиваясь, сумрачно ответил он.

– Вам как с гуся вода. Все вы, казаки, на одну масть, жеребячьей породы, норовите каждую кобылку лизнуть! Все одинаковые, окромя Петра Николаевича! – вдруг вырвалось у Олимпиады.

– Какого это Петра Николаевича? – круто повернувшись к ней, в упор спросил Микешка.

– Лигостаева. Что, не знаешь такого? – Олимпиада шумно вздохнула и отвернулась.

– А он что, по-твоему, святой? Кстати, он теперь вдовый, может, подберешь ему невесту какую…

– Для такого человека я бы и сама душеньку свою на алтарь положила, – с тихой, едва уловимой тоской проговорила она.

– Ты что, хмельная? – пораженный ее внезапной откровенностью, спросил Микешка.

– Я не хмельная! – Рывком распахнув шубу. Олимпиада погладила сдавленное спазмой горло, лихорадочно шаря за пазухой, по привычке искала носовой платок. Из откидного воротника платья выскочил золотой крестик, упав на синий бархат, он беспомощно повис на тяжелой, мелко выкованной из чистого золота цепочке.

– Я не хмельная, а я продажная! Вот за что я продалась! – сжимая в горсти золотую цепь, захлебываясь слезами, продолжала она. – А кто виноват? Да все вы! Ты прежде меня потискал, а потом на Маринку перекинулся. Ее сначала мыловарщику Буянову продали, а потом уж басурману Кодарке! Какую девку испоганили и в Сибирь на каторгу загнали!