Выбрать главу

Лицо Олимпиады пылало, глаза были гневные, заплаканные.

– Ты погоди, ты постой! – Красные, тесемные вожжи тряслись в руках ошеломленного Микешки. – Да рази я виноват? – бормотал он.

– А кто? Через вас ей кандалы надели, а я этому рыжему супостату Митьке поверила, на шею кинулась от горя горького… А тут Авдей-лиходей появился и свой товар в ход пустил – Марфу и меня мертвой петлей захлестнул! – Она всхлипнула и уронила растрепанную голову на колени.

«А ведь и на самом деле, – думал Микешка, – расценили каждую в отдельности».

Кони шли тихим шагом, мерно и гулко постукивали колеса о мерзлую землю. Над седыми горами во всю ширь расчистилось прозрачное осеннее небо. Ближний тугай искрился радужными на солнце бликами неопавших, прихваченных морозом листьев черемухи, вязника, ветлы и яркого краснотала. На луговой, ковыльной гриве зеркалом блеснуло круглое озерцо с привычным домашним названием Горшочек, с сонно плавающим на поверхности камышом, листопадом и клочьями верблюжьей колючки. Кони, почуяв воду, зафырчали, взбодренно тряхнули головами.

С испугом и жалостью поглядывая на беспомощно всхлипывающую Олимпиаду, Микешка чересчур сильно дернул вожжи, кони резко подали вперед и повернули к ближайшему стожку. Тарантас так подбросило на кочках, что Олимпиада едва удержалась.

– Ты что, сдурел? – хватаясь за металлическую ручку, крикнула она и перестала всхлипывать.

– Нечаянно вышло, – сдерживая коней, ответил Микешка.

– А зачем ты свернул к стогу?

– Пусть кони передохнут малость, да и тебе успокоиться надо, – посматривая на нее виноватыми глазами, проговорил Микешка. Тронутая его вниманием, она не стала возражать, и до стожка проехали молча. Кони уперлись дышлом в шуршащее сено и остановились.

Микешка соскочил с козел, поправил у левого рысака сбившуюся шлею, украшенную тяжелым наборным серебром, потом вытащил из стога клок душистого сена и по очереди протер коням забрызганные грязным снегом грудь и ноги. Кони были рослые, светло-рыжей масти, с белыми, в чулках ногами.

В шубе из голубого горностая Олимпиада поднялась в тарантасе во весь рост и обвила шею концами большого оренбургского платка. Микешка бросился было к ней и хотел помочь вылезти из тарантаса, но она отстранила его протянутую руку, подняв затуманенные слезами глаза, сказала с гордой в голосе недоступностью:

– Отойди.

Микешка растерянно сделал шаг назад. Распахнув широкополую шубу, Олимпиада смело выпрыгнула из кузова и мягко ступила фетровыми валенками на густую щетинистую кошенину, чуть припорошенную мягким, ночью выпавшим снежком.

– Хоть тут отдышусь маленько. Хорошо-то как, господи! – глубоко вздохнула она и перекрестилась на куржавые в стоге ветреницы.

Воздух был чист и свеж, как родниковая вода. Ветерок ласково шелестел засохшими листьями таловых веток. Сухие, еще не плотно прибитые дождями травинки на стогу мелко дрожали и шевелились, словно живые. Щеки Олимпиады сушил и слегка пощипывал слабый дневной морозец, умиротворяя и успокаивая взбудораженную кровь.

– Разнуздай лошадей и надергай им сена, – вдруг неожиданно смиренно и тихо сказала Олимпиада.

– Да они и так… – начал было Микешка, но она сердито перебила его:

– Делай, что тебе велят.

– Да сейчас нащипаю! Ты только не кричи, ради бога.

– Вот и щипай и не оговаривай.

– Уж и не знаю, чем угодить…

– А ты шевелись, парень!

Микешка снял перчатки и засунул их под синий матерчатый кушак. Повернувшись к стогу, с остервенением стал выдергивать клочья слежавшегося сена. Властный окрик Олимпиады рассердил и обидел его.

Поглядывая на парня сбоку, она стояла почти рядом и вдыхала медовый запах высохших трав. Когда Микешка набросал достаточную охапку, Олимпиада вдруг оттолкнула его и размашисто села на ароматную копешку.

– Ну что ж ты так?

– Ничего. Отдохнуть хочу. А ты пожалел? Можешь еще надергать.

Микешка молча надергал еще одну кучку. Потом, разнуздав коней, отвел их от стога и пустил к сену, сам же отошел в сторонку и закурил.

– Ты чего это такую срамотищу носишь? – снова огорошила его вопросом Олимпиада.

– Ты про что? – удивился Микешка.

– Про шапку твою рябую. Вырядился, как дурак на ярмарку. Смотреть муторно. Не я твоя жена…

– Ну и что бы было тогда?

– Сожгла бы в печке. Неужели не можешь добыть хорошую мерлушку?

– Моих овец вояки съели… А ты с меня сегодня последнюю шкуру сняла, – затягиваясь папироской, сумрачно проговорил Микешка.

– Ишь ты какой тонкорунный! Ты о своей шкуре печешься, а у меня само сердце кровью запеклось. Ладно, милок, не дуйся. Садись рядком, да поговорим ладком.

– А мне-то, думаешь, сладко? – Он быстро повернулся к ней и в упор встретился с ее открытыми, влажно блестевшими глазами.

– Знаю. – Из ее груди вырвался судорожный вздох.

Легким порывом степного ветра разбуженно зашелестели на верхушке стога сухие, звонкие листья. Олимпиада отодвинулась. Микешка покорно сел рядом. Хорошо пахло сочным луговым сеном.

– Ты, говорят, на службу идешь? – покусывая пунцовыми губами высохший листочек, спросила Олимпиада.

– Черед, никуда от этого не денешься, – пожал плечами Микешка.

– Не хочется небось?

– Какая там охота! – вздохнул Микешка.

– Начнется война, убьют, как моего Алешку… – стиснув зубы, медленно и безжалостно проговорила Олимпиада.

– А об этом я, Липочка, не думаю. Не во мне суть… – твердо ответил Микешка.

– Вспомнил мое старое имечко?

– Так, к слову пришлось. Прости, ежели снова не угодил.

– Нет, отчего же! Спасибо, что вспомнил. Хочешь, – после минутного молчания продолжала Олимпиада, – хочешь, я тебя от службы вызволю?

– Как это ты можешь сделать?

– Скажу своему Авдею-лиходею словечко, а он тряхнет воинского начальника, и все дела.

– Он у тебя в самом деле лиходей, – усмехнулся Микешка.

– Так хочешь или нет? – настойчиво спросила Олимпиада.

– Если можешь… ну что ж, валяй, – нехотя ответил Микешка.

– «Валяй»! – усмехнувшись прищуренными глазами, передразнила его Олимпиада.

Подрумяненное морозцем лицо ее было очень красиво и близко. Запах пухового платка, в который она кутала белую, без единой морщинки шею, кружил Микешке голову.

– Ты чего это раскис? – поймав его затуманенный взгляд, лукаво спросила она и легонько толкнула плечом.

– Да так, – ответил он.

– Так-то, миленочек мой, и пупырышек не садится… – вздохнула она и, без всякой связи с прежним разговором, вдруг добавила: – Мне иной раз так ребенка хочется, что в грудях даже ноет…

– За чем же дело стало? – дивясь ее откровенности, спросил Микешка.

– Дурак ты. – Олимпиада протянула руку и поймала торчавший сбоку конец смятого Микешкиного кушака. Намотав его на палец, сильно дернула. Кушак ослаб и распоясался.

– Озоруешь, барыня… Гляди, а то я тоже осатанеть могу… – пробуя взять из ее рук кушак, сказал Микешка, чувствуя, как дрожат его тяжелые, жесткие руки.

– Вот я и хочу, чтобы ты осатанел… – смеясь, она вырвала кушак, накинула ему на шею и потянула к себе.

После короткой борьбы Микешка нашел ее жаркие, мягкие губы. На секунду она сникла. Но вдруг, резко оттолкнув его голову, перевернулась на бок и быстро вскочила.

– Ишь чего захотел, черт некрещеный! – беззлобно проговорила она и, швырнув ему кушак в лицо, запахнула шубу. – Вот приедем домой, расскажу все Авдею своему, будет тебе отсрочка… – искоса посматривая на растерянного кучера, продолжала она.

Микешка молча опоясался и затянул кушак. Потом нагнулся, поднял кнут и расправил его.

– Дашеньке твоей объявлю, что ты за хлюст…

Этого Микешка стерпеть не мог. Торопливо, дрожащими пальцами он сложил кнут вдвое и несколько раз стеганул Олимпиаду по плечу. Удар по шубе был тупой, но достаточно сильный. Почувствовав боль, Олимпиада резко отскочила в сторону и убежала за стог и уже оттуда крикнула гневно: