Выбрать главу

– Ты что, черт, ошалел?

– Подойди сюда, я тебя еще разок опояшу… Тогда заодно иди и жалуйся! – не трогаясь с места, крикнул Микешка.

– Да я же нарочно сказала, балда ты этакая! – всхлипнула Олимпиада.

– От такой всего можно ждать… – Микешка повернулся и направился к лошадям. Пока он не спеша поправлял сбрую, Олимпиада вышла на дорогу, спотыкаясь о кочки, быстро зашагала вперед.

Спустя несколько минут Микешка догнал ее, остановил лошадей, не оборачиваясь, коротко сказал:

– Садись.

Она села и, закутавшись в платок, отвернулась.

К стогу подбиралась короткая полуденная тень. Солнце освещало только самую макушку, где озорничал высохшими листьями сухой морозный ветер-степняк и, догоняя отъезжавших, холодил их разгоряченные лица…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

После похорон Анны Степановны вскоре ушел на действительную службу и Гаврюшка Лигостаев. Внешне он как будто примирился с отцом, уходя из дому, горько плакал, а перед этим много пил и пытался буянить. Но отец крепкими, как железо, руками взял его в охапку, положил на кровать и быстро утихомирил. Унес сын глубокую в сердце обиду. Пьяный, он упрекал отца за то, что тот не дал ему Ястреба. Но Петр Николаевич остался непреклонен. После многих споров и пререканий продали пару быков, прибавили сто рублей из экипировочных и купили у Полубояровых рослого, гнедо-карей масти трехлетка. В призывной комиссии Гаврюшка был зачислен в гвардию, прошел по всем статьям и конь. Скучно и как-то пусто стало в притихшем доме Лигостаевых Во дворе сиротливо оголился старый сучкастый вяз, грустно покривился дощатый на воротах теремок. В просторной комнате одиноко ползала с соской во рту маленькая Танюшка.

Петр Николаевич с прииска уволился и занялся только хозяйством. Помогали ему Сашок и Степанида. Семья уменьшилась наполовину, а забот стало больше. На конюшне стояли приведенные Тулегеном жеребые кобылицы. К рождеству отелились две коровы. Почти каждый день, в самые лютые морозы по ночам ягнились овцы, за которыми надо было постоянно следить.

Как-то, оставшись одна в доме, Степанида днем прокараулила суягную овцу. Овца принесла двойняшек. Ягнята замерзли.

В этот злосчастный день Петр Николаевич с Сашком ездили в степь за сеном и вернулись только под вечер. По дороге у них опрокинулся воз и загородил дорогу. Пока сено перекладывали, поднялся тугой с востока ветер и вместе с клочьями сена погнал по степи колючие ручейки снежной поземки.

Иногда налетали такие вихри, что вырывали из рук пухлые пласты душистого слежалого сена. На возу стоял Сашок и плохо справлялся с большими, тяжелыми охапками. Воз кривился то на одну, то на другую сторону.

В это время навстречу на трех бычьих парах подъехал с сыном Кузьма Катауров. Поскрипывая обшитыми кожей валенками, Кузьма подошел к Лигостаеву и, не поздоровавшись, начал ругаться:

– Ну чего на дороге расчухались?

– А ты что… ослеп? – прибивая вилами топырившийся угол воза, сердито ответил Петр Николаевич.

– А куды я объеду? Хочешь, чтобы я дышла перекорежил! Сугроб-то два аршина будет, – ярился Катауров.

– Я, что ли, его намел? – спросил Лигостаев. – Порожняком-то и объехать можно.

– А ты что за указчик? Ты что учить меня вздумал? Ты дочерю свою учи!.. Видал я ее намедни, паскуду…

– Ты чо, гад, задираешься, а? – перехватывая в руках вилы-тройняшки, глухо спросил Петр. Склеенные ледышками усы его напряженно дрогнули. – Тебе что, дочь моя дорогу перешла?

– А ты как, басурман, думал? – злорадно кривя губу, продолжал Кузьма. – Мало, что осрамила всю станицу, должности меня лишила, погань такая! Жалобу на меня подмахнула, с политическими стакнулась.

Сбросив с вил пласт сена, Лигостаев поднял березовый черенок и, грузно топча валенками разрыхленный снег, шагнул к Катаурову. Из-под седой, запорошенной снегом папахи на обидчика черно смотрели страшные, остановившиеся глаза. Кузьма не выдержал их взгляда и быстро попятился назад.

– Отстаньте от него, папаня! – крикнул стоявший у передних быков сын Катаурова, Никон.

– Где жердь? Тащи, Конка, бастрик! – кричал Кузьма. – Я его сей минут пришибу!

Петр угрожающе поднял вилы.

– Да вы что, спятили? – загораживая собой отца, сказал Никон. – Что вам, места мало на белом свете? Оставьте его, дядя Петр! Выпивши он, ей-богу! – взмолился Никон.

Петр остановился и опустил вилы в снег со словами:

– Скажи спасибо сыну своему. А то бы я тебе выпустил требуху-то…

Брезгливо сплюнув, он уперся грудью на черенок и отвернулся. На душе было пусто и мерзко.

– Грозишь, а ведь не тронешь! – спрятавшись за толсторогого пестрого быка, огрызался Кузьма. – Тронул бы, так тоже бы отправился по сибирской дальной…

– Уж куда бы ни шло, а зря рук марать не стал бы… пропорол бы – так насквозь, – сурово проговорил Петр и, повернувшись, пошел к своему возу, откуда, зарывшись в сено, выглядывали испуганные Санькины глаза.

Поплевав на руки, Петр Николаевич воткнул вилы в хрустящее сено и поднял тяжелый, объемистый пласт. Тем временем Никон согнал передних быков на целину и повел их по глубокому и крепкому снегу. Ломая и выворачивая белые ковриги наста, крупные, сытые животные, скрипя о дышло ярмом, разбили сугроб и, посапывая заиндевевшими ноздрями, выволокли тяжелые сани на торный шлях. Остальные подгоняемые Кузьмой две пары прошли легче. На ходу вскочив на последнюю подводу, Катауров, грозя Петру кнутом, сказал:

– Я тебе еще припомню!..

– Поезжай, шкура, и не сепети! – крикнул ему вслед Лигостаев. Налетевший порыв ветра донес пронзительный скрип санных полозьев и заглушил слова Петра. Снег повалил гуще. Темнее стало в степи.

– Вот барин какой! – орудуя на возу вилами, проговорил Сашок. – Места ему мало… Проехали же, так нет, лаяться надо! Дядя Петь, спросить вас хочу…

– Ну что?

– Неужто бы его кольнули?

– Да ну его к черту! Ты навивай получше, да гляди, опять набок не стопчи, – кидая ему сено, ответил Петр Николаевич.

– Да я гляжу…

Пушистый снег кружился в воздухе и лепил Саньке глаза. Лошади, зябко поеживаясь на ветру, с хрустом жевали пахучее сено. Наконец воз был навит, придавлен бастриком и затянут веревкой. По заметенной снегом дороге ехали медленно и только к вечеру прибыли в станицу.

Обычно, пока мужчины выпрягали уставших коней, Степанида успевала накрыть на стол и поставить чугун с дымящимися щами. На этот раз, когда Петр и Сашок вошли, стол на кухне был пуст. Отпихнув вертевшегося под ногами ягненка, Петр Николаевич развязал кушак и снял черный романовский полушубок.

– Есть кто дома-то? – спросил он недовольно. – Как будто все вымерли…

– Да тут и вправду скоро подохнешь, – выходя из горницы и застегивая на ходу синенькую кофточку, сердито проговорила Степанида.

– Ты что, спала, что ли? – сдерживая нарастающее раздражение, спросил свекор.

– Как бы не так… Есть когда тут уснуть. Ребенок обревелся, насилушки уняла. – Степанида с шумом открыла заслонку и швырнула ее на пол.

– Ты чего бесишься? – Петр прошел к столу и сел на скамью.

Сашок, мучительно переносивший всякую ссору, робко сунул озябшие, покрасневшие руки в печурку.

– Да провалилось бы все пропадом! – доставая ухватом чугун из печки и едва не кувыркнув его, захныкала Степанида.

– Ты ответишь мне добром или нет? – не вытерпел и закипел Лигостаев. – Не токмо ворота отпереть, даже на на стол не собрала!

– Да что, мне разорваться, что ли? И вы на меня, папаша, не шумите. Встаю с зарей и ног под собой к вечеру не чую… А сегодня, пока девчонку спать укладывала, овца объяснилась и двойняшек заморозила…

– Совсем? – спросил Петр Николаевич.

– Вон мороз-то какой… В момент и застыли, – ответила Степанида и заплакала. – Ягнятки-то такие раскудрявенькие, сердце кровью облилось…

– Час от часу не легче, – насупился свекор. – Как это ты проворонила?

– Да утром, когда корм давала, смотрела ее. Такая была веселая и бойкая, я думала, еще дня три походит, а она в полдень растряслась…