– Мне что? Я один останусь. Потом убегу. Один-то я свободный, как птица!
– А если эту птицу снова поймают?
– Нет, – решительно отвечает Кодар. – Уйду. Пока живой, тут не останусь.
– Я это знаю. Поэтому и остаюсь. Когда буду знать, что ты далеко ушел, тогда и я уеду.
– Не уедешь, – сумрачно возражает Кодар. – Не отпустят тебя начальники. В тюрьме тебя держать будут.
– Не посмеют они посадить меня с ребенком.
– Ты женщина, и бог тебе дал женский ум…
– Волос длинный, а ум короткий… Это мы слышали от многих умных мужчин, – посмеиваясь, говорит Маринка.
– У тебя хороший ум, только молодой маленько, – улыбается Кодар и тут же сурово и веско продолжает: – Тюремщики тебя будут держать до тех пор, пока я не вернусь. Они знают, что я приду. Даже волчица идет за своим детенышем, а я не волк, человек. Тюрьма – это железный волчий капкан, а ты приманка. Я не хочу, чтобы они из тебя и моего ребенка делали кусок мяса в этом капкане… Ты должна ехать, – закончил он. – Друзья тоже так советуют.
– Нет. Я тебя не оставлю, – с твердой решимостью заявляет Маринка.
О том, чтобы оставить его одного, Маринка не помышляла. Да и слишком тяжело было возвращаться одной на родину. Как ни милы были родные уральские просторы, она чувствовала себя изгнанницей, и отчий дом стал для нее чужим.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Почти два месяца этап каторжан, с которыми следовал Василий Михайлович Кондрашов, добирался до Иркутска. С Архипом Булановым его разлучили в Зарецке. О дальнейшей судьбе шиханского забойщика Василий узнал по дороге. Это случилось на одном из пересыльных пунктов. Рано утром к ним в вагон втолкнули кудлатого, с обмороженными щеками цыгана. Сбросив с плеч длинный, на меху пиджак, оставшись в одной плисовой безрукавке, он сел на боковую нижнюю полку и начал развязывать узелок с едой. Вагон был полупустым, и этапники спали по полкам.
– Эх, жисть моя жистинка, судьба наша судьбинка! – певуче проговорил цыган и начал грызть крепкими желтыми зубами кусок смерзшегося хлеба.
– Да вот возьмите у меня теплого. – Василий Михайлович протянул цыгану краюху сибирского хлеба, который покупали ему конвойные.
– Спасибо, сердешный. На «вы» меня, как господина, называешь, из благородных, значит? – спросил цыган.
– Из ученых, – усмехнулся Кондрашов.
Склонив к Василию сизое, бородатое лицо, цыган, лихо подмигнув, шепнул:
– Политика?
– В тюрьме это не имеет значения, – сказал Василий.
– Вижу, сердешный, не доверяешь. Макарием меня зовут, слышишь?
– Слышу.
– Я одного политика знал. Что за человек! Уговаривал я его бежать. Я уже третий раз бегу. Не пошел он со мной.
– Почему же? – поспешно спросил Василий Михайлович. Он давно с нетерпением ждал подходящего случая, чтобы покинуть эту тюрьму на колесах. Все должно будет решиться, когда они прибудут в Иркутск. Там встретят его друзья, которым Устя обещала послать зашифрованную телеграмму.
– Не пошел потому, что умнее меня, дурачка. Бежать-то надо летом. Тогда каждый куст ночевать пустит. А у Архипа вольное поселение, он может с ним расстаться, когда ему душа повелит.
– Как фамилия твоего Архипа? – спросил Кондрашов. О том, что он напал на след Буланова, у него не было никакого сомнения.
Цыган хитро прищурил черный глаз и перестал жевать.
– Мне не веришь, господин хороший, а сам все вопросики задаешь.
– Верю, Макарий, верю, – кивнул он.
– Ой ли?
– Да я тоже сам из беглых, – признался Василий и радостно засмеялся.
– Давно бы так! Буланов, Архип Буланов. А ты ишо бежать собираешься?
– Там видно будет, – неопределенно ответил Кондрашов. Слишком словоохотливый цыган был для него неподходящей компанией.
Вошел конвойный, высокий, костистый, в черном мундире с орлами на пуговицах; сопя простуженным носом, крикнул:
– На поверку становись!
Арестованные в серых смятых бушлатах, гремя кандалами, спрыгнув с полок, столпились в проходе. На Василии, как на политическом, кандалов не было. До появления цыгана он ехал один в купе. После поверки цыган пошел искать «браточков» по конским делам. В купе Кондрашова присел конвойный. Был он из забайкальских казаков, с широким задубелым лицом и со светлой, аккуратно подстриженной бородой, пахнущей водкой и чесноком. Звали его Софроном. Он носил на погонах лычки младшего урядника.
– Наконец подъезжаем, – поглядывая в окно, проговорил Софрон.
За окном вагона плыли в сугробах деревянные домишки окраины Иркутска, на узкой тропе мелькнули нарты с оленьей упряжкой. К поезду бежали ребятишки, барахтаясь в снегу, ползли на насыпь и, кувыркаясь, под истошный свисток паровоза, скатывались обратно. Наконец начали появляться добротные деревянные дома с ярко выкрашенными наличниками и ставнями, замелькали вывески торговых лавок.
– Как только санитары придут с носилками, я тебя сам сопровожу, – говорил Софрон. Дело в том, что Кондрашов, ссылаясь на боль в боку, сказался больным. – Поди слепой отросток балует. – Софрон проглотил стакан водки, купленный на деньги Василия Михайловича, и закусил чесночной колбасой. – Не ко времени поди…
– Ничего, обойдется, – сказал Кондрашов.
– А может быть, так и надо? – Софрон ухмыльнулся. Он давно учуял, что политический при первом удобном случае готов задать стрекача. Принимая щедрые подарки и «освежаясь» за его счет, он дал понять Василию, что мешать не будет.
– Придется делать операцию, – ответил Василий Михайлович. Стискивая челюсти, он старался не выдать усилившегося волнения. Если товарищи не придут, то из его затеи вряд ли что может выйти. Санитары, конечно, сдадут его под охрану жандармов. И что на уме у Софрона с его туманными намеками? Поди влезь в его мрачную душу.
Поезд, замедляя ход, подходил к станции. Мимо решетки к вагонам хлынула толпа мужиков с мешками. Гомон стоял на перроне несусветный. В купе в сопровождении двух жандармов вошел тюремный врач в офицерской шинели. Он был вызван к больному специальной депешей начальника конвоя. Осмотрев Кондрашова, проговорил насмешливо:
– Желаете, чтобы вас резали, зарежем. Только не советую. Все равно вам не миновать дальней дороги. Таков приказ начальства. Мой совет, господин Кондрашов, отправляйтесь-ка в путь, к месту следования. Легче будет ехать нерезаному… Вас уже ждет лихая тройка.
– Благодарю за совет. – Кондрашов поднялся и начал одеваться.
Тройка оказалась на самом деле лихой, и стражник попался снисходительный, даже слишком разговорчивый, особенно после спирта и мороженых пельменей, которыми питались в дороге. Тройки менялись, менялись и сопровождающие. Попадались разные. Хмурые и веселые, злые и молчаливые, порой недоверчивые, ненавидевшие политических какой-то дикой, животной ненавистью. Особенно лютый попался на последней смене, хотя никакой смены здесь не предполагалось. Принимая Кондрашова от предыдущего сопровождающего, проговорил грозно и внушительно:
– В этом блаженном краю, господин политический, живут в смиренной покорности господу богу и царю.
– Не по моему статуту, – смело ответил Василий Михайлович.
– А какой же ваш статут, разрешите узнать? – Энергичным жестом стражник пригласил Кондрашова в широкую кошеву и даже открыл медвежью полость. Это очень удивило Василия. Он еще ни разу не пользовался такой роскошью, как медвежья шкура.
– Мой статут совесть, а еще существует такая штука, которая называется – человеческое достоинство, – ответил Кондрашов.
– Эка, куда он стреляет! Все вы похожи на вашего Ульянова. Возил я его в Шушенское. Говорят, он теперь в Париж ускользнул. Смотрите не вздумайте шутить. У меня щель узенькая да и рука твердая. – Стражник похлопал перчаткой по кобуре нагана.
– А Ульянов все-таки ускользнул? – не удержался Кондрашов.
– Так то Ульянов! – прорычал над самым ухом стражник и, плюхнувшись в кошеву, крикнул: – Пошел, разбойник!
Шла уже вторая половина февраля. Санная дорога была накатана по руслу реки Витима, лесные берега были занесены глубоким снегом, кругом синела тайга. Ямщицкий стаи уже остался позади. Стражник вдруг велел ямщику остановиться, сам вылез из кошевки, приказал вылезти Василию, следовать за ним. Василий вылез, но, пройдя немного, остановился.