ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
– Погоди, соколик, дай хоть маленечко передохнуть, – уклоняясь от поцелуев мужа, проговорила Олимпиада, когда гости вышли. – Ежели еще раз бросишь меня одну-одинешеньку, пропаду я, Авдеюшка…
– Не пугай ты меня! – защищался Доменов. – И так все сердце изныло…
– Ой ли! А зачем бросил? Сижу там и не вижу ни света, ни зореньки… Встану, винца выпью, в ванне пополощусь, в зеркало погляжусь, цыпленка обгложу, икоркой заем и хожу по нашим хоромам одна в томлении и думаю: за что же это вянет и пропадает красота-то моя? Оставил бы хоть в Питере, я бы там нашла, где щегольнуть… Видишь, не утерпела и прикатила, – оправдывалась Олимпиада.
– Молодец ты, душа моя, вот и все! Да я не только браслетик – золотую цепь тебе на шею повешу!
– И прикуешь где-нибудь в горенке… Я тебя знаю… Ты послушай. Приезжаю я в Зарецк. Остановилась в Коробковых номерах…
– Туда-то зачем? Разве это место для тебя? Боже ж мой! – сокрушался Авдей, терзаясь ревностью. – Да разве можно там останавливаться порядочной женщине, к тому же одной, без мужа? Гнала бы прямо сюда!
– Шутка сказать! Сколько верст отмахала. Да и проголодалась. Дай, думаю, хоть горяченькую селянку съем. Приоделась. Хотела обед в номер потребовать, да нет, думаю, вниз спущусь, хоть на городских людей гляну…
– Пошла все-таки? – кряхтел Авдей.
– А что мне?
– В такое срамное место?..
– Да чем оно срамное? Оттого, что вы там с голыми девками выплясывали? – ядовито щуря свои голубые глаза, спрашивала Липушка.
– Ох! Перестань, мамочка! – взмолился Доменов.
– Сам же рассказывал. А ко мне, соколик, это не пристанет. Значит, спускаюсь по ковру и встречаю в дверях… знаешь кого?
– Ну? – стонал Авдей.
– Угадай!
– Что я тебе, Ванька-угадчик? Мало ли кого туда черти носят. Ах господи боже мой!
– Какой ты у меня стал богомольный и праведный…
– Ну не томи ты меня, Липушка! – скрещивая на груди руки, умолял Авдей Иннокентьевич. – Кого же это там тебе дьявол подсунул?
– Знаешь кого? – закатывая глаза, продолжала Липушка. – Маринки Лигостаевой мужа, Родиона Матвеича Буянова с компанией.
– Воображаю это компанство, – покачивал головой Доменов. – Он, говорят, пить начал, как зверь…
– Врут. Не перебивай. Он такой симпатичный и как ангел красивый! Ну, значит, поздоровались. Подхватили они меня под руки – и в залу…
– И ты пошла? – Лицо Авдея начинало розоветь, словно отхлестанное крапивой. Сузившиеся глазки подернулись кровавыми прожилками.
– Да разве вырвешься? Налетели, как воронье…
– Кто же еще-то там был?
– Больше купцы и офицерье.
– Самые пакостники!
– Ну уж это ты зря! Очень вежливые и обходительные люди.
– Знаю я этих голубочков!..
– Ну а тебя я тоже, младенца, знаю… Ты всех готов в одной куче с кизяками смесить. Выпили, повеселились…
– А потом кататься поехали? – с трепетом с голосе допытывался Авдей Иннокентьевич.
– Само собой…
– Дальше, дальше что было…
– Стал меня Родион Матвеич к себе в гости звать…
– Ты поди и рада стараться… Ах, дурак я, дурак! Скажи, пошла или нет? – спрашивал Авдей, чуть не плача от окаянной ревности. – С огнем, Олимпиада, играешь! Гляди у меня!
– Гляжу, миленочек… Как херувим чиста… Я, говорит, для вас на весь город бал устрою. Налью в ванну шампанскова, – помнишь, как ты мне рассказывал?
– Да мало ли я что тебе врал? Ох господи! Ну?
– В ту, говорит, самую ванну, из которой сбежала моя венчаная жена…
– Своя сбежала, так он чужую поймал… От дураков всегда жены бегают. Ну погоди, подлец, я тебе покажу ванну, ты у меня белугой завоешь! Напрочь разорю, в землю вколочу и ногой растопчу! – яростно гремел Доменов. – И ты поскакала?
– Да что ты, миленок! Я еще с ума не спятила… Сказала, что пойду переоденусь. Вошла и на ключ заперлась…
– Стучались поди?
– А то нет? Целый час за дверью скребышились, умоляли… А я разделась да баиньки…
– Ой, врешь? – видя лукаво прищуренные глазки жены, грозился Авдей кулаком с рубиновым на большом пальце перстнем.
– Значит, не веришь?
– Убей, не верю! Усы готов себе изжевать, сердце вырвать… – признался Доменов.
– Хорошо, миленок… Вот уеду назад – и пропадай ты тут со своей родней!
Олимпиада вскочила, сбросила с плеча его волосатую руку и стала торопливо закутывать голову в дорогой оренбургский платок, распахнув полы боярской шубы, заправила под высокую грудь роскошные кисти шали.
Авдей молча следил за ее красивым, разъяренным от незаслуженной обиды лицом, полыхавшим нежным, молодым румянцем.
– Ой будя, Оленушка! – не выдержал Авдей. – Вот тебе целый домище, живи и наслаждайся, а меня, балбеса, прости и люби. Я тут без тебя знаешь каких делов натворил…
– А что за такие дела? – насторожившись, спросила она. – Говори, что еще натворил?
Олимпиада грозно выпрямилась. Заметив это, Авдей заговорил поспешно и радостно.
– Ты помнишь, Лапушок, когда мы с тобой были в Питере, я тебе подарил сто акций?
– Это такие зелененькие бумажки?
– Во, во, они самые! Ты еще выбранила меня за то, что спьяну двадцать пять тыщ рублев истратил…
– Еще бы не помнить. Хотел все полсотни отвалить, хорошо, что удержала.
– Вот и напрасно, мамочка. Ты знаешь, сколько сейчас стоят эти бумажки? Почти миллион рублей, поняла?
– Ой ли! С чего бы это? – У Олимпиады затряслись руки.
– А с того, что подпрыгнули неслыханно. Золото сотнями пудов снимают. Потому что в «Ленском товариществе» у дела стоят англичане со своими капиталами, да разбойник Кешка Белозеров – хозяева, не Ивашке Степанову чета! Думаешь, я тогда тебя послушал? Шалишь! – зарокотал Авдей. – Я тогда через маклера втихомолочку еще несколько таких пачечков приобрел… Дай-ка, лапочка, я с тебя шубу сниму.
Но Олимпиада слушала плохо. В голове золотым гвоздиком засел неожиданно приобретенный миллион. Очнулась от этого наваждения, уже когда сидела на диване, без шубы. Оттолкнула мужа, потребовала, чтобы подали закуску и вина.
– Все будет, ангел, все! Только знаешь, я не пью. Вот истинный крест, бросил!
– Ничего, со мной выпьешь…
– Уж разве только с тобой, а так-то сгори и вспыхни…
ГЛАВА ПЯТАЯ
В эту осень долго стояло ноябрьское чернотропье. Застывшая, смешанная с глиной земля гулко звенела. Петр Николаевич Лигостаев вместе с сыном Гаврилой нанялись возить на прииск камень и лес из прибрежного тугая. Промерзлая дорога была очень тяжелой. На крутых шиханских изволоках часто ломались дышла, рвались постромки. Ворочать каменные глыбы и сырой лес было трудно, а заработки не велики. Каждая копейка у Лигостаевых была на учете. Анна Степановна давно уже не вставала с постели, а Гаврюшке подходила пора уходить на действительную службу. Нужно было готовить полную казачью справу. На очередной лагерный сбор Гаврюшка ездил в старом отцовском обмундировании. Сверстники не раз посмеивались над его побитым молью мундиром и потрепанной шинелью. Когда речь заходила об этом, сын набычивал перед отцом шею и молчал. За последний год он еще заметнее подрос и возмужал.
После отъезда Маринки в Сибирь о ней совсем перестали вспоминать. Это была мучительная, запретная тема, тем более что Анна Степановна хотя и лежала в тяжелом параличе, но все слышала и понимала. Напоминал о Маринке лишь один конь Ястреб, приведенный Тулегеном из аула, великолепное призовое седло с ярко расшитым вальтрапом да старые, истрепанные, кое-где заштопанные Гаврюшкины брюки, в которых совсем недавно так беззаботно и радостно скакала она по привольной ковыльной степи.
Сегодня по дороге на прииск у Лигостаевых сломалось ярмо.
– Тут никакой сбруи не напасешься, скотину надорвешь, – распрягая волов, ворчал Гаврюшка.
– Не только скотину. У меня даже хребет трещит. – Присаживаясь на растопыренное осью ветловое дышло, Петр Николаевич достал кисет.
Разналыжив[2] круторогих, рыжей масти быков, Гаврюшка пустил их на густую, подернутую инеем отаву и скрылся за кустом, чтобы выкурить свою, заранее скрученную цигарку.