Но когда мириловцы станут расспрашивать о Караджозе и его свите, дон Антун им ничего не скажет. Ни кто эти люди, ни чем они занимаются, ни на каком языке говорят, когда переговариваются не по-немецки, потому что всем будет лучше, если это останется загадкой и тайной.
Он возвысит голос, обрушится на них как праведник и как пастырь, назовет, если понадобится, безбожниками, обзовет еще худшими словами, оскорбит самыми страшными оскорблениями из тех, что в его краях употребляются только по отношению к туркам, и все для того, чтобы народ получше запомнил его слова.
Впервые с тех пор как он прибыл в Мирила, а тому уже без малого пятнадцать лет, произошло нечто, что могло бы укрепить его положение и авторитет в отношениях с этим исключительно враждебным ему, а значит и Богу, миром.
– Нет никакого Караджоза, – прогремит он в воскресенье, – все это выдумки бездельников, – намекнет он на Алдо Американца, – а там, наверху, только больной ребенок, самый младший брат Господа нашего Иисуса Христа, над физической и душевной отсталостью которого может издеваться лишь сатана.
Именно такие слова он и скажет, рисовал свою месть дон Антун в послеполуденной дремоте.
А потом, хоть и знал, что из-за этого уже не сможет заснуть, заставил себя дойти до письменного стола и авторучкой с черными чернилами, купленной этой зимой в Загребе, в книжном магазине «У Кугли», записать каллиграфическим почерком:
«Никакого Караджоза нет. Все это выдумки бездельников, бредни и бессмыслица. А тот ангел, там, наверху, перед Немецким домом, это лишь больное дитя, самый младший брат Господа нашего Иисуса Христа, над физической и душевной отсталостью которого может издеваться лишь сатана».
Потом немного подумал и зачеркнул упоминание о самом младшем брате Иисуса Христа, а под этой фразой с новой строчки дописал: «для воскресной мессы, чтобы не забыть».
Отец не захотел разговаривать с Давидом и за обедом. Делал вид, что его нет, ни разу не посмотрел в его сторону, а так как рядом с ним сидели Хенрик и Ружа, отец не смог разговаривать с ними.
Говорил только с Катариной и Илией. А потом только с Катариной.
Илию, сам того не замечая, из разговора исключил, но ничего неловкого в этом не было.
– Папа с нами говорить не хочет. Считает нас глупыми! – сказал мальчик Илии.
Огромный человек рассмеялся. Это не было шуткой. Смеялся он так, как люди смеются, услышав какую-нибудь необыкновенно мудрую мысль, неожиданную, случайную рифму или что-то особенно умное, о чем, правда, нельзя было бы продолжить разговор, и тогда смех становится самым уместным выражением одобрения и согласия.
В тот день профессор Томаш Мерошевски не разговаривал с сыном до самого ужина. Делал вид, что того нет, и тем самым наказывал за поведение у священника.
И потом в результате этого пренебрежения мальчиком почувствовал, что ему стало легче.
Он понял, что может находиться с Давидом в одной комнате или под одной крышей, но при этом не разговаривать с ним и не думать, не болит ли у него что-нибудь и не забыла ли вдруг Ружа дать ему лекарство. Понял, что не должен о нем думать и что это, в сущности, очень просто. Гораздо проще, чем терпеть мальчика с утра до вечера, каждый осознаваемый им миг, во сне, в совести и в душе.
Вот так легко, гораздо легче, чем он предполагал до того, как они отправились в эту поездку, Томаш освободился от Давида. Или, выражаясь новозаветным языком, безболезненно отрекся. Ему будет легче переносить этого ребенка, после того как он почувствовал безразличие. А благодаря этому легче будет и любить его.
Следующим утром они опять разговаривали как ни в чем не бывало. Возможно, он даже стал терпеливее, чем раньше.
Мальчик чувствовал, откуда идет эта терпеливость и что она означает.
Но и это его не касалось.
Происходило нечто такое, что для Давида было самым важным и самым интересным во всей его жизни – и той, которая уже истекла, и той, которая ему еще обещана.
И называлось это нечто очень старинным словом – любовь.
В предыдущий день, после полудня, когда отец делал вид, что мальчик не существует, он пошел на прогулку с Катариной. Они не стали спускаться к Мирилам, а сначала долго осматривали ближайшие окрестности отеля, она показывала ему лимонные и апельсиновые деревья, которые выхаживала годами: поливала, обогревала и накрывала во время сильных холодов, пока они не окрепли настолько, что дальше могли расти сами и не бояться льда и северных ветров.