В этом молчании, в испытующих взглядах и в разговоре с помощью мимики, движений грубых крестьянских рук и толстых неловких пальцев, в говоре, не поддающемся переводу, во фразах, состоящих из не всем понятных слов, хотя для этих людей, несомненно, что-то значащих, они языком пальцев, ушей и лиц по-своему обсудили и объяснили странные события этого утра, и даже нашелся человек, решившийся это высказать вслух, им был Алдо по прозвищу Американец, который в прошлом году после тридцати лет работы на сталелитейном заводе в Питсбурге вернулся домой.
«Караджоз прибыл!» – сказал он и улыбнулся.
«Караджоз прибыл!» – растерянно повторяли они про себя и старались не забыть это имя, чтобы, вернувшись домой, повторить его более умным и старым, чем они сами, например, лежачему деду, бабке или дяде, который наверняка знает о незваном госте все и даже то, хорошо это или плохо для места, где они живут, и насколько плохо, что он прибыл именно к ним, в село, вдали от моря и от любой из сносных дорог, которое умышленно было заложено и построено именно здесь, чтобы никого не заинтересовать, чтобы никакому захватчику не захотелось познакомиться с ним поближе, завоевать его и сжечь. Что могло бы означать прибытие этого, на носилках, для такого села и его жителей?
Все делали вид, что поняли Алдо Американца и что хорошо знают, кто такой этот Караджоз и что он собой представляет. Озабоченно качали головами, но ничего не спрашивали. Вопросы могут навредить больше, чем ответы. По вопросам нетрудно понять, чего человек не знает, где его уязвимое место и как его можно обмануть.
До самых сумерек, когда быстро заходит и скрывается за горами июньское солнце и так приятно сидеть во дворе или под навесом перед конобой, по всему селу обсуждали историю о Караджозе и его свите, в которой смешивались и народные верования, и самые свежие вести, прочитанные в загребских «Новостях» и белградской «Политике» или услышанные во время поездки в Риеку, Опатию, Триест.
От этой истории в конце концов останется лишь самая долгоживущая правда о том событии, которое благодаря одному-единственному слову помнят и пересказывают даже спустя семь десятков лет, когда уже забыто все, что случилось на самом деле, и когда никто в селе больше не помнит странную колонну людей, прошествовавшую в сторону Немецкого дома ранним утром 4 июня 1938 года. От дома остались одни развалины и среди них яма, в которой под огромным кустом ежевики живут гадюки, а из большой белой каменицы, выдолбленной из цельного каменного блока, в которой когда-то давно хранилось оливковое масло, из скопившейся в ней земли растет небольшая, но довольно старая смоковница, чьи плоды из-за скудности света и питания для корней никогда не вызревают, и она каждый август сбрасывает их, мелкие и сморщенные. Среди колючек иногда, правда теперь все реже, может встретиться легкокрылая бабочка. И больше никого и ничего. К нынешнему времени забыто все, кроме имени Караджоз.
Томаш Мерошевски, так звали худого господина невысокого роста, был профессором Краковского горного университета, на пенсии. Прошлым летом его жена, по имени Эстер, умерла, и он все еще был в глубоком трауре. Без нее он не находил себе места в жизни и, возможно, этот его приезд в югославскую глушь, на многие километры удаленную от знаменитой Опатии, не были проявлением такого его состояния.
Женился он в солидном возрасте, когда уже и сам стал думать, что останется старым холостяком, женился на ней, галицийской красавице, которую увез, почти выкрал у родителей, из Черновцов, пообещав беречь как самое дорогое сокровище своей жизни. Влюбился он стремительно, во время одной скорее деловой, чем личной поездки, в таком возрасте, когда человек уже смиряется с тем, что любовь обошла его стороной, и привыкает жить одиночкой, окруженный всеми теми обывательскими предрассудками и сплетнями, которые всегда сопровождают одиноких мужчин.
Должно быть, он потерял осторожность, которая делала его рассудительным и держала на достаточном расстоянии от других людей, в особенности от женщин, коль скоро за три буковинских дня из краковского профессора и аристократа, прекрасно осознающего все последствия и результаты, связанные с его происхождением, превратился в канатоходца, который на глазах безумного и готового к любой выходке города, где жизнь бьет ключом, где каждый о каждом знает все, где все говорят одновременно, да еще и на десятке разных языков, совершенно спокойно идет по тончайшей нити над пропастью, осознавая при этом, что может легко распроститься с жизнью.