Книг, к которым не возвращаешься с детства, гораздо меньше. Они напоминают о том времени, когда ты еще не научился пропускать страницы и читать по диагонали. Это, должно быть, единственные в жизни книги, которые прочитаны по-настоящему. У всех хороших историй для детей обычно грустный конец, из которого нельзя усвоить ничего, кроме того, в грусти фикция гораздо важнее, чем действительность. В фильме Джона Хьюстона «Мертвые» есть место, где одна женщина плачет и не может объяснить, почему. Когда смотришь его, то кажется, что хорошо понимаешь, в чем дело, и тоже хочется плакать.
Меньше всего таких книг, про которые думаешь, что они всегда будут с тобой. Когда читаешь эти книги в первый раз, то всегда стараешься оттянуть конец. Позже они
начинают волновать и содержанием, и просто своим видом. Но с ними, как и со всеми другими, тоже приходится расставаться, с горечью осознавая, что в этом городе, да и вообще в этом мире, естественное для книги состояние – это огонь, дым и пепел. Может быть, позже кому-то покажется, что это звучит слишком патетично, но для тебя, особенно когда ты попадешь в другие города, где все еще существуют книжные магазины, навсегда останутся горькой истиной именно огненные волосы Farrah Fawcett. Лучше, красивее и основательнее, чем книги, горят только рукописи.
Одновременно с угасанием иллюзии о домашней библиотеке угасает и иллюзия о цивилизации книги. Уже самое имя книги, восходящее всего лишь к одному греческому корню, такому же обычному, как и все другие, но связанному с названием Священной книги, являлось подтверждение веры в эту цивилизацию. Однако когда книги одна за другой начинают безвозвратно исчезать в пламени, перестаешь верить в смысл их существования. Пожалуй, лучше всего в смысл истинного назначения книг проник тот сараевский писатель и библиофил, который прошлой зимой вместо того, чтобы топить печку дорогими дровами, грел руки над пламенем Достоевского, Толстого, Шекспира, Сервантеса… После всех огромных костров – разжигавшихся и по приказу, и спонтанно – сформировалась целая категория людей, которые постигнув горькую логику хода вещей, завтра будут хладнокровно смотреть на горящий Лувр без малейшего поползновения плеснуть в огонь хотя бы стакан воды. Нет смысла мешать огню поглощать то, мимо чего спокойно проходит человеческое равнодушие. Красота Парижа или Лондона не может служить алиби тем преступникам, из-за которых нет больше прежней Варшавы, Дрездена, Вуковара или Сараева. Но даже если эти города и существуют, люди, живущие в них, даже в годы самого прочного мира готовы к эвакуации и к тому, чтобы отречься от своих книг.
В мире, таком, какой он есть, всегда остается в силе одно основное правило, то самое, которое сформулировал Зуко Джумхур, имея в виду Боснию. И смысл его сводится к двум собранным в дорогу сумкам. Они должны вместить все твое имущество и все воспоминания. Остальное следует считать утраченным. Причину, смысл и оправдание искать бессмысленно. Они мешают, так же, как и воспоминания. И остается лишь аккуратно возвращать одолженные книги, стараться избавиться от подаренных, а еще лучше терять их, написанные же тобою рассылать тем друзьям, которые живут как можно дальше друг от друга, чтобы пламя не смогло поглотить эти книги разом, еще до того дня, когда Земля вернется к состоянию, в котором она пребывала несколько миллионов лет назад.
Невозможно ни переписать, ни запомнить все сожженные библиотеки города Сараева. Да и кому это нужно? Но самым жарким пламенем, самым ярким огнем и самым стойким ко времени прахом и пеплом останется сараевская университетская библиотека, прославленная Вечница, чьи книги полыхали целый день и целую ночь. Она загорелась после хорошо знакомого свиста и взрыва ровно год назад. Может быть, очередная годовщина придется именно на тот день, когда ты, читатель, прочитаешь об этом. Прикоснись с нежностью к своим книгам, погладь их страницы и вспомни о том, что и они всего лишь прах.
Станко Андрич
Энциклопедия ничтожного
Филология – это одно из самых космополитических слов, а самая волнующая из всех библиотек – библиотека филолога, в которой можно наткнуться на самые непонятные в мире книги, такие, например, как словари китайского, авестийского, финского, баскского языков. Деятельность, которой занимаются филологи, можно описать как создание четырехмерной карты языков. Поражает тот факт, что достаточно совсем ненамного переместиться в пространстве или во времени, как сталкиваешься с каким-нибудь неизвестным языком. Дело не только в том, что различным географическим точкам Земли принадлежат абсолютно разные языки, но и в том, что из любой точки можно воздвигнуть вертикаль Времени, которая тут же вводит дополнительное измерение разнообразия. Ощущение того, что стоит сделать малейшее движение, и ты оказываешься в сферах, относящихся к другим языкам, разумеется, более присуще носителям малых языков, таких, как, например, хорватский. Между тем носители как малых, так и больших языков с одинаковым основанием могут считать, что всем людям следовало бы говорить на одном языке и что факт имеющейся множественности языковой материи свидетельствует о каком-то беспорядке. И в самом деле, эта множественность языков внутренне чрезвычайно противоречива. В частности, считается, что каждый человек должен владеть по крайней мере двумя-тремя языками и что это совершенно нормально для более или менее серьезной культуры или чего-то в этом роде. На самом деле, нормально совсем другое нормально, во всяком случае в том смысле, в котором я употребляю это слово, нормально, когда каждый знает только один язык, иначе говоря, когда человек знает язык, потому что один язык совершенно достаточен для того, чтобы выразить на нем все что хочешь, а если это не удается на родном языке, то тем более не получится на чужом. Ведь разве нет в любом языке нужных слов для обозначения всех вещей, существующих в мире, и разве не достаточно и нормально, чтобы у каждой вещи было одно, а не бесчисленное множество имен? Мир один, так, значит, и язык тоже один. Множество языков бессмысленно и необъяснимо. Даже древние народы, для того чтобы как-то оправдать это, должны были ссылаться на чудо, то самое чудо, которое нашло свое выражение в рассказе о Вавилонской башне. С помощью этой истории они попытались прикрыть некоторое несовершенство в устройстве мира. До Вавилонской башни мир был един и язык был един. Могу себе представить довавилонскую лингвистику, в которой, например, не могло возникнуть идеи арбитрарности языкового знака. В частности, как известно, главный аргумент в пользу АЯЗ – это то, что конь по-французски называется cheval, а по-английски – horse.