Однако об осторожности по-прежнему не резон забывать:
«…В Петербурге даже в моем положении нельзя быть уверенным, что в один прекрасный день под тем или другим предлогом не придут и не заберут все. Тогда наживешь большие неприятности, и совершенно бесцельно, так как в таком случае, конечно, никто и никогда не прочтет то, что я писал…»
Потому-то в петербургских диктовках серьезный пробел — все полгода его собственного премьерства, пик, вершина его карьеры… по крайней мере, до этих пор. Он прекрасно это сознает и не хочет оставить пропущенное без разъяснений: «…Я прерываю свои рассказы за время с конца сентября 1905 г. до конца апреля 1906 г. Ход событий до 17 октября и затем мое министерство составляют предмет моих личных записей… рассказы эти и более точны, и более откровенны… Записи эти хранятся в должном месте…»
Даже в собственной вилле в Биаррице он не рискует их оставлять: должное место — банковский сейф…
Он, пожалуй, уже может себе позволить отвлечься от ближней цели, почва к схватке подготовлена впрок… Впрочем, как издавна у него повелось, один пишем, а два в уме. Как-никак в событиях во времена его министерства ему принадлежала не последняя роль… о чем очень не вредно кое-кому и напомнить, чтобы, не дай Бог, не начали забывать!.. Не пора ли задуматься, Сергей Юльевич, над просвещением публики, приспособивши к делу кого-то из «лейб»?
До времен Коковцова он добрался в петербургских диктовках к марту.
В Биаррице 5 октября написал: «…Если дальше буду писать, то касаясь более современных обстоятельств, которых я не касался, потому что считал это невозможным…»
По его разумению, тема собственной жизни — в той исторической раме, в какую вставила ее судьба, — эта тема далеко еще не исчерпана, не завершена.
14. Третье действие — фарс пигмеев
Погруженный будто бы в частную жизнь, он внимательно следил за политической сценой. До поры до времени наблюдал за третьим действием как бы из ложи. На глазах искушенного зрителя разворачивалась любопытная сшибка, Скупердяй, крохобор, казначей и мытарь, чинодрал петербургский — это одна сторона. А другая — сибирский шаман, юродивый, Божий старец и бабий угодник, неуемная темная сила.
Арифметик — и мистик. Бюрократ — и авантюрист. Коковцов — и Распутин.
Не так-то много воды утекло после возвышения Коковцова, еще у него с августейшим семейством не кончился, можно сказать, медовый месяц, а уж новый премьер — разумеется, совершенно резонно — потребовал от государя ни много ни мало как удалить Распутина из Петербурга!.. Противная сторона не смолчала, огрызнулась в ответ, тут без князя Вово Мещерского не обошлось, с его верхним чутьем и словоохотливым «Гражданином». Разнюхали, будто Распутин беспрестанно твердит в Царском Селе, что, дескать, пора прикрыть царские кабаки, потому как негоже царю торговать водкой, народ спаивать, старец, мол, это зло на себе испытал!.. Такова была, по видимости, завязка; поначалу вроде бы досталось и Витте, признанному отцу винополии той поры, когда был не зрителем, а солистом.
…Плохой же он был бы министр финансов, когда пренебрег бы интересом казны! Однако, по чести, императору Александру III виделось не менее важным ограничить народное пьянство, поставить его под надсмотр… то-то Александр Николаевич Гурьев любил вставить к месту анекдотец о распрях акцизного и податного директоров: надо было ухитриться так мужика напоить, чтобы при том не раздеть до последней рубахи, и это была вечная проблема баланса. Коковцов же с его педантизмом, скупостью, в постоянной опаске, что денег не хватит, все поставил на службу фиску. И обдирал мужика до нитки, и спаивал в бесчисленных кабаках. Как тут было не вспомнить того же Гурьева, давней его статьи, за которую злой язык поплатился, ввернувши, что Коковцов на министерском посту своего рода кухарка за повара … Святее самого Папы, он по сей день наполнял казну пьяным бюджетом!.. Разношерстная коалиция сплотилась против него, не одни Распутин с Мещерским… В такой-то благоприятный момент Сергей Юльевич решился свою зрительскую ложу покинуть.