На последнюю фразу Александр Николаевич отозвался:
— Так ты вынь, что там лежит.
— Дак откудова же веревки? — в недоумении вопрошал истопник.
— Наверное, трубочист потерял инструмент…
Через вьюшечное отверстие старик потянул веревку и, почувствовав, что к ней привязано что-то тяжелое, сказал об этом.
Гурьев ответил, все еще не отходя от стола:
— Груз, понятное дело. Вынь его.
Старик послушался и сказал:
— Нет, это не трубочист.
Оторвавшись наконец от бумаг, Александр Николаевич подошел к старику и увидел предмет, обшитый холстом. Он и в саже-то почти не был испачкан. Не поднимая с пола подозрительного предмета, а нагнувшись над ним, стали резать холст ножом для бумаг. Мало-помалу из-под холста показался деревянный ящик. В его верхней доске разглядели отверстие. Из отверстия величиной с монету торчало горлышко какого-то пузырька.
— Это бомба, — уверенно сказал Гурьев.
— Откудова же ей тут взяться? — Старик не поверил.
— А очень просто, — объяснил Гурьев, точно имел дело с бомбами каждый день, — спустили с крыши в трубу на веревке.
…После сообщения Гурьева о «приятной» находке Сергей Юльевич вместе с ним поднялся наверх.
Возле ящика уже толпилась прислуга.
Не притрагиваясь, еще раз осмотрели его.
— Думаю, — сказал Гурьев Сергею Юльевичу, — горлышко — это приемник, а предмет — разрывной снаряд.
— И все-то вы знаете, — проворчал Сергей Юльевич. — Уж вы не анархист ли, мон шер?
Он распорядился вызвать по телефону полицию, а криво усмехнувшемуся его шуточке Гурьеву предложил перебраться в другую комнату.
Александр Николаевич посмотрел на часы:
— Одиннадцать. Пожалуй, нет смысла начинать сегодня.
3. Угрозы…
Вот уже, должно быть, лет семь, как в высоких российских сферах получила распространение болезнь, называемая бомбобоязнью. Временами она принимала характер эпидемии. Двадцатый век положил ей начало убийствами министра просвещения Боголепова и Дмитрия Степановича Сипягина, министра внутренних дел, одного из немногих, кого Сергей Юльевич числил в друзьях. И думается, взаимно… Сколько было съедено-выпито вместе, сколько переговорено! Гурман, жизнелюб, это так не вязалось: Сипягин и — смерть.
Всего лишь за несколько дней до того, рокового, говорил Сергей Юльевич Дмитрию Степановичу при Александре Павловне, его жене, что некоторые его меры чересчур резки и не столько пользу приносят, сколько возбуждение в обществе, к добру это не приведет.
— Допускаю, ты прав, — отвечал на это Дмитрий Степанович, — но если б ты знал, что требуют от меня наверху… Государь считает, что я весьма слаб…
Беседу, оказавшуюся последней, Сергей Юльевич вспомнил, склоняясь над распластанным телом, — и не выдержал, разрыдался и пал на колени, как был, в вицмундире и при звездах…
Немудрено было бы после всего этого самому заразиться липкой хворью бомбобоязни. Он смел думать, что если такое произошло, то в весьма малой степени. Он по этой причине не изменил ни одного своего решения, а ведь, что говорить, были деятели, отказавшиеся, например, от министерских портфелей именно потому, какими бы благовидными предлогами ни прикрывались. И особенно когда он составлял свое министерство в разгар беспорядков… Он тогда отказывался от охраны, даже в том октябре, в девятьсот пятом, когда переехал на квартиру председателя Совета Министров в запасной флигель Зимнего… Как-то утром, помнится, увидел, что весь двор полон солдат, и тотчас потребовал их оттуда убрать. Это вовсе не означало, что ему незнаком был страх. На память приходил старший брат. Брат ему говорил:
— Если кто-нибудь когда-нибудь будет тебе хвалиться, что на войне не боялся, — не верь. До боя — боятся все. Когда уж заварится каша, тогда человек действительно забывается и перестает трусить…
Кавалер множества орденов и золотой георгиевской шашки, драгунский полковник на турецкой войне, брат знал это не понаслышке.
Сергей Юльевич испытывал нечто подобное. В разгар революции его на каждом шагу остерегали не ехать туда-то, скрываться оттуда-то, настаивали на охране, а он прекрасно обходился без этого, ездил всюду в автомобиле, известном своей шумливостью всем. Ему звонили по телефону, чтобы берегся, переждал бы несколько дней дома, — он ни разу не послушался никого. Но, оставаясь один, собираясь куда-то, — боялся. И, спускаясь по лестнице каждый день и отправляясь пешком или садясь в экипаж, чтобы ехать на публику, на народ, всякий раз страшился и дрейфил… до момента, как оказывался на людях, потому что знал: на него все смотрят. Вот тогда и понял то чувство, о каком рассказывал старший брат… Кстати, и Скобелев, генерал, говорил про то же: пока не выйдешь под пули, трусишь, а там забываешь все страхи, и стрельба ничуть не отвлекает от дела…