Прием палимпсеста, стилевого смешения и взаимодействия, у Уэбстера оказывается своеобразной литературной реакцией на ощущение вселенского хаоса, вселенской бури, в водоворот которой по-шекспировски, по-донновски втянуты и его герои. Не случайно совпадение у всех семантики одного из центральных образов-символов — «буря»:
(В и т т о р и я: Моя душа, как корабль, попавший в черную бурю, / Влекома в неизвестность.
Ф л а м и н ь о: О! И я в пучине)[114] — почти донновское «Кругом потоп, и мы — в его пучине»[115].
Какой бы мощной ни была жажда свободы у человека, преодолеть тиранию невидимого и непознаваемого зла ему не дано. Одним словом, речь идет о характерной для нравственной философии маньеризма идее всеобщей относительности, которая уже не была «ренессансной веселой относительностью всего сущего», верой в «вечное творческое становление жизни». Маньеристская концепция относительности, как пишет А. В. Барташевич, рождается «из кризиса веры в постижимость или даже реальность целого»[116]. Единственная реальность, в которую верят и по-ренессански встречают герои драмы Уэбстера, — смерть:
(Г а с п а р о: Ты настолько храбра?
В и т т о р и я: Как княжна приветствует великого посла, / Я выйду навстречу твоему оружию.
Ф л а м и н ь о: Вот благородная сестра. Теперь я полюбил тебя; если женщина порождает мужчину, / Она должна обучить его мужеству)[117].
Однако пафос и предполагаемый катарсис в трагической концовке тем не менее «снимается» всем контекстом драматургического замысла Уэбстера. Ведь вся история, рассказанная в «Белом дьяволе», о стремлении человека к свободному волеизъявлению, к утверждению права на то, чтобы быть таким, каков он есть, достигает апофеоза… смирения (!) перед волею Рока, покорного принятия Смерти как абсолютной неизбежности. Тот, кто подталкивал Витторию к нарушению «правил игры», к бунту против установленных норм, первым высказывает восхищение ее героическим смирением в минуту приближающейся развязки. Фламиньо восхищен Витторией еще и потому, что видит в ней свое alter ego, схожее парадоксальное смешение в ней эгоизма и самоотверженности, сопротивление унижающей достоинство человека рутине бытия и покорное подчинение его (бытия) законам.
(Ф л а м и н ь о: Мы перестали горевать, перестали быть рабами Судьбы. Более того, мы перестали просто умирать)[118].
Фламиньо и Виттория — варианты, вариации одной идеи, воплощающие ключевой принцип всего произведения — «эхо», «повтор». Его-то и считает А. Смит «главной пружиной» (power) «Белого дьявола»[119]. Принцип вариативности объединяет практически всех действующих лиц драмы, так как почти все (если не все) обладают важной для замысла драмы внутренней напряженностью[120] — «discordia concors» (соединение противоположностей) — «важнейший симптом духовного кризиса культуры XVII в., порожденного крушением ренессансной картины мира»[121].
Жизнь сама по себе представала как причудливое, трудноразличимое смешение разных «красок» (paints) — трагических и комических, со множеством оттенков. Человек лицедействовал, выбирая свою палитру. «Totus mundus agit histrionem» («весь мир лицедействует») — гласила надпись над входом в театр «Глобус», в котором после Шекспира начинает ставить свои драмы Джон Уэбстер. Это был театр, который «своим лицедейством, своей игрой воспроизводил игру действительной жизни»[122].
Лицедейство, игра в «Белом дьяволе» начинается с авторского предисловия, с явной издевки, насмешки над современным Уэбстеру зрителем, который якобы «не дорос» еще до настоящего драматического произведения. Поэтому, извиняясь, сочинитель предлагает ему не «настоящее», а «новое» произведение, которое и требуется, так как возвышенное и значительное творение «толпа способна уничтожить еще до начала представления»[123].
120
По словам М. М. Бахтина, эта внутренняя напряженность, двойственность реалистических образов Возрождения являет собой «высшую историческую реальность» (
121
122
123
Предисловие Вебстера // Аксенов И. А. Елисаветинцы. Выпуск первый. М.: Центрифуга, 1936. С. 86.