— Это вот за эти звездочки по двадцать пять рублей выписано? Да я сама такие могу нарисовать!
— Дело в том, что ваши звездочки вобше никому не нужны! Нужны только те звездочки, которые рисую я! — сказал Голявкин и впечатал её в её бухгалтерский стул.
— Неприятно получается: то один, то другой говорит «Зазнался, Витек, идешь, не узнаешь, не здороваешься!» Я теперь, как встречусь глазами с человеком, сразу говорю «Прывэт, дорогой!» даже, если понятия не имею, кто такой.
«Ты всех ненавидишь и даже прохожих на улице» — написала однажды Люда на клочке бумаги, прихватила сына Никиту и исчезла из дома. Как в воду канула.
Но это было уже потом. Уже были написаны романы «Арфа и бокс», «Мой добрый папа», книги его переводились на десятки языков, по ним снимались фильмы. И вот, в самом разгаре наступавшего на него официального признания он вдруг устал, потерял интерес к успеху и смертельно запил.
Лучшей жены, чем Люда быть ему не могло. Вся она была под стать ему. Голубоглазая, скуластая, с плотно сомкнутыми тонкими губами. Разомкнет их и ошарашит словом. Однажды встретили мы Витю в «Восточном». Он вроде уходить собрался, но медлил чего–то. Смотрим, официант несет ему коробочку пирожных. Взял он её, держит за веревочки — смешно смотреть: как–то не компонуется эта коробочка с его мощным туловищем отставного боксера. Стал нас уговаривать с ним пойти. Видно не хотелось ему после большого загула одному к Людочке возвращаться. Тем более, была она в это время кормящая мать. Надеялся с нашей помощью разрядить обстановку.
В комнату вошел решительно, коробочка с пирожными впереди на вытянутой руке.
Люда после родов пышная, белая, розовая — чисто зефир. Он ей с отчаянной храбростью:
— Вот, Людочка, пирожные тебе прынес… А она ему:
— Чего принес? Я эт не кушаю. Не знаешь что ли?
Через четыре года я встретила её с сыном в Коктебеле. Весной, когда в доме творчества писателей самих писателей еще нет, только жены с детьми, но больше бабушки с внуками, услышала в столовой монотонное, на одной ноте: «Ешь, Никита, я кому говорю, ешь», а в ответ с адским упрямством, с вызовом: «Не буду!»
Обернулась, вижу, сидит Людочка в шляпе из слюды с огромными полями, подпирает подбородок рукой, а рядом елозит на стуле Никитка. Белобрысый, и яростный. Она ему опять: «Ешь, Никита, не поешь, не поедешь на пароходе кататься…» «Не буду! — вопит Никита — Отстань! Счас как дам по башке!»
В столовой аж стон раздался. И мертвая тишина. И в этой тишине спокойный, на той же ноте голос Людочки:
«Иди, Никита, из–за стола».
Он выскочил, а я решила поддержать Люду в этой неприятной тишине, пересела к ней. Она, правда, не шелохнулась, как сидела под своим слюдяным грибом, так и сидит, опершись подбородком на руку. В это время старушка за соседним столиком не выдержала, перегнулась к нам и так заинтересованно, в мягкой манере, спрашивает:
— Как это вы разрешаете вашему мальчику так вас не слушаться? Не дрогнув, только слегка губы скривив, Люда ответила: — Интересно, что это за мужик вырастет, если мамку слушаться будет?
Никите шел пятый год, речь у него была быстрая, казалось, он сам за ней не поспевает. Очень хотелось ему с мальчишками постарше играть. А они не берут в игру. Он к матери подбегает, кричит: «Они не хотят со мной играть!» — и опять в сторону, но Люда подзывает его: «Никит, иди–ка ко мне. Рубль хочешь?»
— Хочу! — я думала, она даст ему сейчас железный рубль, играть с ним как–нибудь, подбрасывать его что ли. А она вынимает и дает ему обыкновенный мятый грязный бумажный рубль.
— Зачем, — говорю — ты ему рубль даешь?
— А знаешь, у мужика гонору больше, когда деньги в кармане есть. Объяснила мне, со знанием дела.
В здании гостиница «Астория» со стороны Исаакиевской площади была такая щель — маленькая рюмочная. Можно было зайти, выпить рюмку, закусить вкусным бутербродом. Наши мужики, выйдя из Союза художников, повадились в эту щелку. Но Витя всегда справно звонил по телефону- автомату жене, сообщал: «Людочка, я здесь, возле Исаакия, скоро буду…»