Вот только крестьяне, накупив хомутов, горшков и сахарных сердец, начали разъезжаться. Погуляли в городе — и хватит, пора домой, где ждет ожившее, жадное поле.
— Мы обманывали самих себя, — с горечью признался Мор Йокаи, зазвав Петефи к себе в комнату. — Мы полагали, что у нас есть народ. Но его нет. Да и прежде было лишь дворянство. Для огромного числа землепашцев даже слово «родина» незнакомо. Народ любого готов благодарить за малейшее облегчение, только не родину, обещающую свободу. Человек в сюртуке крестьянину ненавистен, ему и закон не закон, покуда нет под ним императорской печати с большим двуглавым орлом. Он не возьмется за оружие, чтобы защитить нас, слову нашему не верит, планов наших не поддерживает. Так наказывает нас господь за грехи отцов наших.
— Что ж, — сурово сказал поэт, — значит, настал час искупления.
— Поздно, — покачал головой Йокаи. За одни сутки лицо его совершенно переменилось: щеки ввалились, обозначились скулы, свинцовая тень залегла под глазами.
— Почему поздно? Революция только начинается.
— Они не знают даже герба своей страны! — Пытаясь согреться, Мор подвинулся ближе к камину, где дымилась промокшая одежда.
— Мы объясним.
— Национальных цветов…
— Они увидят их на боевых знаменах. Сыгран лишь первый акт.
— Я не верю в бои.
— А я не только верю, но твердо знаю, что они на подходе. Поверь мне, вчерашняя бескровная победа скоро будет вспоминаться как последняя улыбка судьбы. Свобода не падает в руки, как спелый плод из райского сада.
«Передо мной кровавой панорамой встают виденья будущих времен».
В Пожони, которая салютовала возвратившимся из Вены победителям, не разделяли ни пештских восторгов, ни опасений. Кошут, поначалу приветствовавший горячий порыв «мартовской молодежи», видя в ней средство давления на неподатливое крыло сейма, вознамерился осадить не в меру резвых юнцов.
Особое раздражение вызывал неугомонный поэт. Если бы он ограничился тем, что согнал вооруженных крестьян на Ракошское поле — слух продолжал действовать, — да самовольно упразднил цензуру, то можно было бы подумать о дальнейшем сотрудничестве. Но в своем безумном, иначе не назовешь, неистовстве он замахивается на самые основы порядка и права.
Кошут с растущим раздражением проглядел заботливо подобранное досье. Хорошеньких дел натворили в Пеште доморощенные якобинцы, пока он отстаивал интересы нации в императорском дворце! Они замахнулись на все разом.
«Объявляем, что из нашего журнала изгнана буква „Y“ („ипсилон“), — не веря своим глазам, читал он отчеркнутое секретарем оповещение в свежем номере „Элеткепек“. — Отныне ничье имя мы не станем писать с этим аристократическим окончанием».
На первый взгляд — безответственная, дикая выходка расшалившихся школяров. Но хуже всего то, что за ней просвечивает явное намерение продолжить атаки на дворянство — элиту нации, фундамент государственного устройства. Впрочем, и на это можно было бы закрыть глаза. Отнести к неизбежным перехлестам, как-то сгладить, просто высмеять, наконец. Если новым редакторам «Элеткепек» фамилию Szechenyi угодно писать упрощенно, бог с ними. Даже новое — Kosut, вместо аристократического Kossuth, готов простить чуткий к слову создатель «Пешти хирлап». Новоявленным реформаторам венгерской письменности не отнять у него ни древнего имени, ни славы. Иное дело — явный выпад, нацеленный на раскол нации. Такого Кошут не простит никому и никогда.
Тонкие бледные пальцы с неожиданной силой сминают в комок тщательно переписанную копию стихотворения:
Нет, избави бог от такого союзничка! Это не поэт, служитель муз, а настоящий бешеный пес, готовый кусать без разбора. Во имя интересов общества подобных субъектов следует изолировать. Грозя другим виселицей, они сами просятся в петлю…
Лайош Кути, который, быстро сориентировавшись после парижских событий и внезапного исчезновения Бальдура, получил место личного секретаря графа Баттяни, застал Кошута в угнетенном состоянии духа.
— Мой принципал, — Кути позволил себе снисходительную улыбку, мягкой кошачьей походкой подступая к столу, — обращается к вам с покорнейшей просьбой…
— Что такое? — все еще думая о своем, озабоченно нахмурился Кошут.
— Прибыла депутация из Пешта, эта «мартовская молодежь» с красными перьями… — Кути, по обыкновению, не договаривал, позволяя собеседнику самому сделать конечный вывод.
— Они хотят встречи со мной?
— С вами, с принципалом, с полковником Месарошем, с графом Сечени… Со всеми, коротко говоря.
— Конечно, господин Петефи? — криво усмехнулся Кошут.
— Представьте себе, нет. — Кути держался заискивающе и одновременно чуточку фамильярно. — Некто Вашвари, лидер «мартовцев», присяжный уличный крикун.
— Мне бы не хотелось встречаться с подобными людьми…
— Принципал тоже не в восторге, — поспешил вставить Кути.
— Но если Сечени не откажется прийти, я буду. Пора приструнить кофейных якобинцев.
— «Кофейные якобинцы»? Бесподобно! Это куда лучше, чем «ультрабаррикадисты» и «апостолы паровых гильотин» господина Сечени, — умело польстил Кути.
— Вы находите?
— Никакого сравнения!.. Позвольте обратиться к вам с небольшой просьбой не личного, так сказать, характера.
— Слушаю вас. — Кошут сделал участливое лицо.
— Меня одолевает жена редактора Вахота, ее можно понять, она хлопочет за мужа…
— Это какой Вахот? Тот, кто выпестовал Петефи?
— Увы. — Кути смиренно опустил веки. — Но он наказан за свое благодеяние черной неблагодарностью, будьте уверены. В его лице Петефи нажил страшного врага. — Он передернулся в шутливом ужасе. — И поделом.
— И чего же просит госпожа Вахот для своего мужа?
— Вахот мечтает о газете.
— Хорошо, я подумаю, — пообещал Кошут. — Значит, Сечени вы берете на себя?
Пал Вашвари, не снимая плаща, гордо вступил в залу Государственного собрания, где за председательским столом уже ожидали его Баттяни, Кошут и Сечени. Следом за ним вошли и заняли передние места остальные посланцы Пешта.
Больше в зале не было никого. Молчаливая троица на возвышении поразительно смахивала на королевский суд.
— Мы уже информированы, господин Вашвари, — без всякого предисловия начал Кошут, желая поскорее покончить с неприятными объяснениями, — о событиях в Пеште и в принципе готовы одобрить ряд выдвинутых горожанами требований.
— Одобрить? — Вашвари вызывающе вскинул голову. — Но «Двенадцать пунктов» венгерской свободы приобрели силу закона и не нуждаются ни в чьем одобрении. Мы исходим из принципа, что делегация революционного Пешта более полномочна представлять венгерский народ, чем все пожоньское собрание.
— Ого! — Сечени многозначительно поднял палец.
— Да, сударь, пожоньские депутаты представляют только самих себя и свои собственные интересы.
— Зачем сразу же начинать с дерзостей, молодой человек? — упрекнул Баттяни. — Если вы хотите хоть о чем-то договориться. Ведь хотите? Это действительно так?
— Я только напомнил господину Кошуту о правах граждан революционного Пешта.
— Нет у Пешта никаких особых, отличных от прочих прав! — взорвался Кошут. — Мы не позволим дробить родину на куски. — И, не сдержав переполнявшего его раздражения, выкрикнул уже совсем несусветное: — Кто не покорится, тот будет вздернут!
Сечени, скрывая усмешку, наклонил голову: судя по всему, новорожденная революция уже готовилась пожрать самое себя.
«Что я делаю? — с запоздалым сожалением подумал Кошут, и тоскливо защемило внутри. — Какие жуткие слова говорю…»
Он вспомнил, как ему самому сулила виселицу державная Вена. Жестокую фразу Сечени — «повесить или использовать», произнесенную, пусть в иных обстоятельствах, вспомнил, и краска стыда полыхнула на белом, как алебастр, лице.