Едва военное счастье изменило венгерцам и вслед за весенним подъемом наступил период растерянности и спада, Гёргей поспешил продемонстрировать всю глубину опасного своеволия.
Он с ходу отвергал военные планы Кошута, издевательски высмеивая попытки штатских руководить военными операциями издалека. Вырвав у правительства чуть ли не силой пост военного министра, Гёргей предпринял авантюристический рейд на Буду. Взятие города не принесло ему желаемых результатов. Франц-Иосиф, получив обещанные царем войска, на примирение не пошел. Лавры освободителя одной из столиц, однако, позволили Гёргею провести давно задуманные реформы: разделить на несколько частей гонведскую армию — основной оплот революции и удалить от руководства Дембинского, Перцеля и Гюйона.
Одновременно новый военный министр предпринял решительную атаку против Кошута. Приехав в Дебрецен, он созвал тайное совещание, на котором среди других сторонников «Партии мира» оказался и Лазар Месарош, где выдвинул идею военного переворота. Лайоша Кошута предполагалось сместить и объявить незаконной его «Декларацию независимости», провозглашавшую Венгрию суверенным государством, а дом Габсбургов — «низложенным, лишенным трона и изгнанным».
От подобных предложений слишком попахивало изменой, чтобы их, не теряя последних капель самоуважения, можно было принять. Собрание разошлось, так ни до чего и не договорившись. Отложив сведение счетов с Кошутом до более благоприятного случая, Гёргей сосредоточил холод бездушной расчетливой ненависти на Беме, хромом полководце с простреленной рукой.
К началу июля Бем оставался единственным генералом, продолжавшим творить чудеса. Обложенный в Эрдёе объединенными силами монархических армий, он успешно отражал атаки втрое, вчетверо превосходящего врага. Местное население, которому были обещаны свободы и равноправие, стояло за него горой. К тому же он обещал после победы землю всем обездоленным беднякам. Разве не для этого атаковал поседевший в битвах и тюрьмах борец троны чуть ли не всей Европы?
— Monsieur le Général![69] — лихо щелкнув каблуками, приветствовал старого инсургента Петефи и доложил о прибытии.
— Mon fils,[70] — прослезился доблестный воин, обнимая возвратившегося после долгих скитаний по разным фронтам любимца. — Извини, что левой. — Он глянул на забинтованную правую руку и обнажил в улыбке мелкие, черные от никотина зубы. — Зато она ближе к сердцу.
— Mon père,[71] — заморгал и поэт растроганно, вспомнив, что те же слова произнес добряк Бем, прикалывая ему на грудь военный орден. — Вы подарили мне больше чем жизнь. Вы подарили мне честь.
— Kehrt euch,[72] — скомандовал Бем. — Чтоб я вас больше не видел без галстука и майорских петличек. — Ни слова не зная по-мадьярски, генерал предпочитал изъясняться на языке великой революции, а приказания отдавал на немецком. Благо, пожилые солдаты успели усвоить основные команды еще под палкой австрийских капралов.
Утро зато наступило скорее, чем было назначено природой. Еще не побелела луна и медведки не смолкли в сырых, сладкой таволгой отдающих низинах, как начался обстрел. Пушки с немецкой педантичностью били с трех сторон, накрывая квадрат за квадратом. Несмотря на то что солдаты сидели в укрытиях, потери были немалые.
После полудня, когда стало ясно, что неприятель не перестанет вести огонь до самой темноты, а на рассвете тоже, кто знает, возобновит бомбардировку, Бем решил вырваться из долины и бросил своих гонведов в штыковую атаку.
Скоро, однако, для вражеских генералов стала очевидна слабость противостоящего войска, обескровленного в непрерывных боях.
— Вы нарушили мой приказ! — взъярился Бем, когда выбежавший из дома при первых выстрелах поэт попался ему на глаза. — В таком виде не воюют, сударь! Извольте немедленно отойти к резервным отрядам и ждать меня там.
— Позвольте остаться с вами, мой генерал. Адъютант не должен покидать своего командира.
— Eh, ventrebleu! — чертыхнулся Бем. — Выполняйте приказ. Я не могу, не смею рисковать вашей жизнью. — И отвернулся и поскакал туда, где гонведам приходилось особенно худо.
Но даже он не мог остановить начавшегося повального бегства. Уланы с пиками наперевес, улюлюкая, гонялись за рассеянными, спотыкающимися о кочки гонведами. Потрясенные глумливой охотой, не дожидаясь команды, снялись с мест и бросились бежать незнамо куда солдаты резервных частей.
Поэт оказался на деревянном мосту, где столкнулись два противоположно устремленных потока. В сумятице свалки люди потеряли ориентацию и последние остатки здравомыслия. Казалось, что враг везде и нет избавления от смерти.
— Спасайся! — крикнул поэту полковой врач и махнул рукой на дорогу, по которой в облаке пыли отступала сомкнувшаяся вокруг Бема армия.
Но вскоре сутолока разлучила их, и Петефи вновь остался один, продолжая упорно пробиваться к дороге. Уже там, на полынной обочине, его догнал какой-то секейский гусар и помог взобраться на взмыленную лошадь. Некоторое время они скакали вдвоем, обгоняя пешую рать, но уставшая лошадь, не выдерживая двойной тяжести, начала спотыкаться. Шумно и судорожно ходили тощие ребра.
— Спасайся, брат, сам! — Петефи заставил себя разжать пальцы, намертво вцепившиеся в гусарский ремень, и спрыгнул на землю. — Двоих ей не унести…
Он затравленно огляделся, разом успев ухватить деревеньку, вроде как вымершую, кукурузное поле и ракиты, сверкающие зеркальной листвой. Преследователи приближались с пугающей, сковывающей волю к спасению быстротой. Нечеловеческая, пробудившаяся внезапно зоркость позволяла различить малейшие подробности: флажок на пике, травяную зеленую пену, стекающую с мундштука, дикий глаз вороной горбоносой лошади и темную дичь в ненавидящих человечьих глазах. Два всадника, опередив остальных, казалось, целили пиками прямо в сердце, и сделалось ясно, что от них-то не спрятаться, не убежать.
От места, где спешился Петефи, дорога круто брала на подъем. Что-то встрепенулось в нем и подсказало, будто там, за горой, выклинивается из обрыва источник. Он рванулся туда из последних сил и вдруг вспомнил и дорогу, и кукурузное поле, и деревенскую околицу эту, и даже источник, до которого так и не добежал в том давно позабытом сне.
Опустив руки, вышел поэт на самую середину дороги и, вскинув голову, улыбнулся убийцам, заслонившим собой горизонт.
Обрушился непостижимый занавес, и все погасло.
Франца-Иосифа судьба наградила завидным долголетием, поэта, как часто бывает, поспешила убить молодым. «Неблагодарна судьба!» — восклицают осиротевшие современники, разом позабыв над могильным холмом, что любая развязка — лишь итог повседневных деяний. Он складывается ежечасно и повсеместно. К нему равно причастны близкие и далекие, любящие, ненавидящие и равнодушные.
Петефи, чье тело так и не было найдено, судьба — скажем так по привычке — обделила даже могилой.
А может, не обделила? Может, и впрямь вознесла немеркнущей звездой прямо в зенит, где уготовано место богам и героям?
Не будем же сетовать на судьбу. Неблагодарность — прерогатива скорее монархов. Больше того — их непременная обязанность перед подданными, если верить Николо Макиавелли, тончайшему знатоку политики и сердец.
Однако и здесь не без исключений.
Я держал в руках любопытный документ из личного архива императора Франца-Иосифа, разобранного лишь в тысяча девятьсот восемнадцатом году, после окончательного развала Австро-Венгерской монархии и, как следствие, Габсбургско-Лотарингского дома.
Это был список, поименно перечислявший заклятых врагов упомянутого дома и, соответственно, монархии. На первом месте там стояло имя Карла Маркса, на третьем — Шандора Петефи.
По-моему, это единственный случай в истории, когда император воздал должное барду.