— Прапорщик? — оклинул его кто-то негромко и будто даже с радостным удивлением. — Ну да, Черкасский!
Оглянувшись на голос, Мирон Яковлевич увидел подпоручика Лютича. Точнее, бывшего подпоручика. Потому что на светлой папахе — лента красная. И шинель — как у Черкасского — без погон, но не офицерская, а солдатская, на крючках (наконец-то в шинель переодеться догадался — кривые ножки прикрыты!). Какой уж тут подпоручик? Товарищ Лютич, иначе не назовешь. Улыбается, руку протягивает. Рад или прикидывается? Кто его знает? Чужая душа — потемки… Не слишком торопясь и не снимая перчатки, он протянул Лютичу левую руку.
— Извините, что не правую. И перчатку могу только зубами.
— Помню, дорогой, все помню! — Лютич энергично тряхнул левую руку Черкасского. — Поверите ли, чертовски рад вас видеть. Иду, понимаете, мимо, взглянул и… Господи, да это же наш прапорщик! Столько пережито вместе… Родное лицо…
«Ну, так уж и родное!» — подумал Мирон Яковлевич.
Они медленно зашагали рядом.
— Не глядите так хмуро, Черкасский! — Лютич подмигнул зачем-то. — Вы ведь не все еще знаете. Помните, когда вас ранило, сознание потеряли? Я ведь был при том…
— Да, вы были, — подтвердил Мирон Яковлевич, глядя под ноги. — Помню.
— А что у вас под гимнастеркой было припрятано, помните?
Он помнил. Более того, догадывался, в чьи руки могла попасть тогда прокламация, которую перед самым делом дал ему ефрейтор Фомичев.
— Большевистская прокламация была у вас там, Черкасский. За такую бумаженцию в те дни… сами знаете. Наш эскулап как вытащил ее, так и обомлел. Хорошо, я тут же перехватил. И не дал делу хода. Хотя, сами понимаете, мог бы…
«Вполне даже мог бы, — подумал Мирон Яковлевич. — Еще как мог бы! Если бы не Февральская революция. Она-то и помешала, не что иное».
— Понимаю, — сказал он.
— Экий вы немногословный! — Лютич вздохнул как бы с сожалением. — Еще хуже, чем были. А ведь ротный наш… Помните его? Добрый был старик. После спился, бедняга… Так он ведь любил с вами тары-бары разводить. Его-то вы удостаивали. А от меня что личико по сей день воротите?
— Никак не ворочу, — возразил Мирон Яковлевич и откровенно уперся в Лютича своими серыми глазами.
Тот не выдержал, опустил веки.
— Ладно, Черкасский! Злопамятный вы человек. А я вот зла не помню. Я — простой…
Держи карман шире! Иная простота хуже воровства.
— Я простой, — повторил Лютич. — И скажу попросту. Кто старое помянет, тому глаз вон. Больше того скажу. Это проклятый царизм души наши калечил. Но теперь я прозрел. Все мы протерли глазки! И солдаты на меня не в обиде. Они поняли, что подпоручик был такой же подневольный…
— Так вы в полку еще? — Мирон Яковлевич наконец оживился. — Я слышал, будто наш полк где-то под Киевом. Значит, не ушел на Житомир?
— Да, полк был отозван с фронта под Киев. Но раскололся здесь натрое. Одни перешли на нашу сторону, другие ушли с желтоблакитниками на Волынь, а третьи — по домам, к бабам под юбки. Вот то, что мне известно.
— Известно?.. Так вы… Вы что же, не с полком разве?
— Нет, Черкасский, не с полком. С некоторых пор. Когда узнал, что полк наш брошен против красных… Принял решение. И не жалею, нет! Меня лично товарищ Муравьев ценит, при себе держит. Это, доложу я вам, величайший полководец русской революции. Служить под его началом, сражаться под его знаменем — счастье, истинное счастье!
— Что ж, рад за вас.
— Ну слава богу, наконец-то! Давно бы так, Черкасский! А вы-то сами? Где, что, с кем?
— Нигде, ничто и ни с кем.
— Ну да, понятно. Вы отвоевались. Простите, прапорщик, я задал бестактный вопрос.
— Прощаю, подпоручик. Но не отвоевался я. Хотя и увечный. Еще повоюю. Во всяком случае, не теряю надежды.
— Ого! Геро-ой вы. Похвально. А только… извините, за кого же воевать намерены? За какую идею? Не бойтесь, если что — не выдам.
— Я боюсь только щекотки, Лютич. Забыли?
— Бука вы, Черкасский. Букой были, букой и остались. Ладно, я не настаиваю. Я ведь так спросил, по простоте душевной. А что… я не навязываюсь.
— Не обижайтесь, Лютич, — заговорил Черкасский как можно мягче. — Просто настроение паршивое. И на вопрос ваш отвечу откровенно. Сам еще не ведаю, за кого воевать. Ведь воевать — не усы подстригать. Приглядываюсь, прислушиваюсь. Размышляю. Трудно! На фронте было проще: впереди — тевтонец, позади — Отечество. Какое ни есть, но все же Отечество, единственное, незаменимое. Теперь же… Кого ни послушаешь — все за народ, за революцию. Кому же верить прикажете? Каждый хорош, каждый прав. Но так ведь не бывает, чтобы правый правого изо всех сил старался к праотцам отправить.